Николай Верещагин - Corvus corone
Ну, и так далее, и так далее — еt сеtега, еt сеtега… Как будто, создавая ее, природа решала какую–то особую задачу, не отвлекаясь на мелочи, стремилась создать некий универсальный, предельно конструктивный образец. Легко представить, что именно ворона была сотворена первой, а все остальные птицы на основе всякого рода модификаций этого первичного образца. Что не исключает, впрочем, и другого: все они были только заготовками, интересными, но не очень–то удачными вариантами, этапами поиска, шаг за шагом приближавшегося к некоему оптимальному образцу. Именно ворону можно признать первой среди птиц, лучшей по надежности, универсальности и прочим конструктивным характеристикам. Недаром у нее самый большой на Земле ареал — от Арктики до Антарктиды заселяет она все материки, и широты, не меняя существенно ни образа жизни, ни повадок, ни даже этого неброского, тускловатого, вечно будничного оперенья своего… Хотя ведь бывают и белые вороны. Но белых они в стае терпеть не могут и даже способны до смерти заклевать.
Ради справедливости надо сказать, что бесцеремонными или назойливыми по отношению к нему эти птицы не были, скорее уж сдержанными. И хотя любопытство было им свойственно, первыми не шли на сближение, ничем ему не досаждали. Старшие даже гоняли от него молодняк и самок, которых привлекало его загадочное одиночество. Те поглядывали на него с любопытством, иной раз подлетали поближе, вроде по каким–то своим делам, вороша клювом какой–нибудь хлам в стороне, но интересуясь, он чувствовал, им. Но со временем, видя, что он не проявляет никакого желания сблизиться и даже настроен агрессивно, оставили его в покое, решив, наверное, что это какой–то склонный к одиночеству мизантроп.
Внешне во всем похожий на них, Вранцов никоим образом не склонен был отождествлять себя с ними. У них своя жизнь — у него своя. Он даже не интересовался их образом жизни, повадками — хватало своих проблем и забот. Не сомневался, что так и будет всегда, что у него с этими птицами нет ничего общего, но один случай показал, что это не совсем так.
Однажды серым декабрьским утром все вороны в округе, все до единой, что–то очень уж раскричались, что–то сильно забеспокоились и вскоре поднялись в воздух все разом, кружа и сбиваясь в единую стаю, разрозненно метавшуюся то вверх, то вниз. Ничего особенного не видя вокруг, не понимая, не разбирая их криков, Вранцов, однако, и сам ощутил какое–то беспокойство, смутную тоску и тревогу, а потом тяжкое, быстро нараставшее в душе паническое чувство, будто перед страшной бедой, катастрофой, чуть ли не концом света…
Движимый каким–то безотчетным порывом, увлекаемый властным зовом, он сорвался и полетел, без цели, без смысла, и вскоре сам не заметил, как присоединился к ним, к этим кричащим взбудораженным птицам, влетел в их тысячекрылую орду.
Сбившись в стаю, они беспорядочно, суматошно метались над округой, носились с криком, словно оглашенные, неровными кругами над окрестностью, то взмывая к облакам, то круто бросаясь к земле. К ним присоединялись все новые и новые птицы, стая росла и росла. С разинутыми ртами, растопыренными в полете зубчатыми крыльями, они мелькали и справа и слева, метались высоко над ним и густо роились внизу. Их в стае кружило и кричало уже столько вокруг, что невозможно сосчитать, нельзя было даже увидеть всех разом — многие тысячи их заполняли пространство со всех сторон. И вот теперь, один из многих тысяч, он тоже парил вместе с ними в поднебесье высоко над землей. Он ощущал себя в центре какой–то гигантской круговерти, какой–то незримой чудовищной воронки, раскручивающей его, словно пращу. Впервые летал он не один, а в стае. И в какой стае! Без меры, без числа!..
Паника, с которой все началось, еще не ушла, не забылась, но вместе с ней нарастал в этой безумной спирали и какой–то жуткий восторг — миг сладостной, миг безграничной свободы. Это захватило его целиком, завладело всем его существом, поглотив сознанье и волю. Ничего человеческого не ощущал он в себе, ни о чем человеческом не помнил. Под ним бездна — и над ним бездна, и нет ничего, кроме этой бездны и той; лишь роился в пространстве их гигантский вороний рой, оглушая небо неумолчным граем. Все исчезло — остались только они, только их одержимая мощная стая, только это неисчислимое множество птиц, во всем похожих, во всем подобных друг другу.
Жуть брала, до чего много их, и радость, что он этой стаи частица, что крик их — это и его крик, что лёт его подобен их тысячекрылому лёту!.. Как прекрасен их дикий небесный хоровод, эти дивные взлеты и крутые паденья! Как дерзки головокружительные виражи, бесподобные броски и отчаянные зигзаги!.. Выше! выше! — и сверху вдруг вниз! — и вправо! влево! — разворот — и в сторону!.. Стремительный набор высоты — кувырок — трелою вниз — вираж — и в сторону!.. В бесподобном хаотическом лёте над бездной сладким холодом стыла душа…
Но вдруг, словно накопив необходимую энергию, словно достигнув наконец какой–то нужной численности, вся стая взмыла крутящимся смерчем под облака и устремилась неизвестно куда, неистово взмахивая крыльями и резко крича вразнобой. И он взмыл вместе с ними, и он летел, потеряв голову, помимо своей воли издавая резкие каркающие звуки, не сознавая уже себя ни человеком, ни даже отдельной особью, а в безумном восторге лишь частицей чего–то огромного, дикого и сильного, чувствуя не одни свои крылья, а словно бы тысячекрылый, вздымающий ветер, взмах всей стаи; летел, не зная куда и зачем и не желая знать в этом исполненном паники и восторженной жути полете.
Они неслись, заполняя собой полнеба, высоко над городом, над ущельями улиц его, неслись неистово, безоглядно, неведомо куда и зачем. Властная сила, увлекавшая их, была уже страстью, экстазом! Все небо без остатка было отдано им — их одержимости, их тысячекрылому лету, их тысячегорлому крику. Крик этот, лёт этот распаляли их — ничто не могло удержать, помешать им. Безумная жажда лёта и крика переполняла, сводила с ума!..
Так неслись они неистово, видя только себя, слыша только себя, неслись над городом несметной ордой, когда ударила вдруг снизу вся несказанная красота Кремля — златоглавое, белокаменное его великолепье. Он открылся внезапно, точно занавес развели, и увиделся разом, всем строем своим и убором. Темным пурпуром башен и зубчатых стен, бело–желтым декором дворцов, теремов, золотым многоглавьем соборов; крестами и звездами в выси над ним, черепицею кровель, пролетами звонниц. И этим взметнувшимся в небо столпом, белокаменная граненая мощь которого несла сияющий купол, сияющий под тучами даже и в пасмурный день…
И здесь, точно наткнувшись на этот гигантский столп, вся огромная стая остановила свой лёт, распалась, рассыпалась черной метелью.
И вновь начала заверченные смерчем кружения, беспорядочные взлеты и падения, тысячекрылую воздушную карусель над гроздьями куполов и чешуйчатой черепицей башен, рубиновые звезды которых, не далекие, как с земли, а огромные, распластанные в воздухе, проносились совсем рядом. И жутко было видеть Кремль таким и отсюда, почти касаясь крылом его недоступных высей, паря над острыми пирамидами башен, пролетая гулкими, словно пещеры, пролетами звонниц, где в тысячепудовой недвижности спали древние колокола.
И взяв еще круче, взмывая в последнем судорожном порыве вместе с самыми сильными ввысь, он сравнялся по высоте и увидел вдруг совсем близко золотой, огромный, как холм, безмерный купол Ивана Великого с сияющим ажурным крестом, словно горящее дерево, на вершине его. В восторге и ужасе прянул в сторону, во не смог улететь, а кружил и кружил. В гуще стаи кружил над этим куполом, отражавшим выпуклой позолотой темные промельки мятущихся вкруг него птиц. Летал и кружил, и кружил, как привязанный, в исступлении, ужасе не помня себя. Так кружили они галдящим хороводом черных птиц, черной метелью кричащих ворон, кружили неистово, но уже растерянно в небе над вечным городом, белокаменной булавой Ивана Великого, дотянувшегося сюда до них — кружили и кричали до тех пор, пока так же внезапно, как и возникла, не распалась, не разлетелась вся стая в стороны, рассыпаясь, умаляясь в полете, истаяв в пространстве в конце концов…
Придя в себя, Вранцов сразу же резко взял в сторону и скрылся в ветвях какого–то дерева в глухом заснеженном парке, в самом дальнем глухом углу. Сидя на ветке с разинутым клювом, еще вздрагивая от пережитого возбуждения, с трудом подавляя в горле желание каркать, он испытывал сильнейший стыд и отчаянье. Что случилось? Почему, потеряв весь свой ум, обеспамятев, он сорвался незнамо куда с каким–то диким вороньем, летал и кружил в одной стае с ними, в бессмысленном экстазе подняв жуткий ор?.. Куда делось человеческое в нем? Где было его сознание? Уж не началась ли еще одна, последняя стадия превращения, когда и ум, и сознание, и сам взгляд на мир станут птичьими, и животные инстинкты целиком завладеют им?..