Николай Верещагин - Corvus corone
Лишь в третьем часу ночи Вранцов дочитал рукопись. Сомнений не было — Везенин написал глубокую и дерзкую книгу. Сама по себе проблематика была не нова, но сухие, абстрактные выкладки он сумел чрезвычайно оживить и актуализировать, применив к ним новый подход, обобщив при помощи оригинальных методик.
Временами здесь трудно было отделить социологию от чисто философского подхода и даже публицистики, но книга была доказательной, хорошо оснащенной, опирающейся на конкретно–социологические исследования, на солидный фактический материал, и, главное, продуманной до конца. Некоторые из давних, еще не зрелых везенинских идей, которые Вранцов помнил по семинарским занятиям, обрели в этой рукописи законченность и убедительность. Хорошо прослеживалась и системная связь понятия «образ жизни» с реальной ситуацией, духовной атмосферой, моралью различных общественных групп. Кое–что из этого было еще в лекциях Лужанского, но многое, опираясь на новые данные и методики, Везенин точнее, актуальнее развил.
Удивлял тон, как–то не вяжущийся с Колиной неустроенностью, тон уверенный, временами категоричный, словно написал не какой–то безвестный кандидат наук, ушедший в сторожа, а признанный ученый, уверенный в себе корифей.
Вранцов ожидал чего угодно, но только не этого. Прочитавший немало рукописей за годы работы в издательстве, такой он еще не встречал. Все это даже не очень связывалось в сознании с Везениным, как–то не верилось, что именно он эту рукопись принес. Конечно, он давно занимался этими проблемами, он и раньше мыслил в этом направлении, но не укладывалось в голове, что так зрело и сильно может написать. Сейчас, под свежим впечатлением от прочитанного, вспоминая их первые, шаги в семинаре Лужанского, он поразился, как далеко ушел за эти годы Везенин, какую огромную работу проделал, как много передумал и осознал.
Сидя на кухне при ярком свете лампочки, очень резком в этот послеполуночный час, он курил, щуря глаза от едкого дыма, и думал о прочитанной рукописи. Впечатление уже устоялось, оформилось, и теперь с профессиональной ясностью он понимал, что перед ним действительно незаурядная работа, из тех, что не запылятся на полках, если книгу издать. То, что она просто и популярно написана, могло бы другого ввести в заблуждение, но только не его. При всей своей полемической спорности вещь эта была по–настоящему научной — она опиралась на серьезные исследования в области общественных наук, твердо стояла на базе научной методологии. И при этом, бесспорно, обнаруживала новые подходы, новые оригинальные повороты в теме.
Он поймал себя на том, что по привычке мысленно уже подбирает формулировки для редакторского заключения, хотя неизвестно еще, дойдет ли до этого и как оно будет в конечном свете звучать. Ведь не только от него зависит судьба рукописи, но и от других, которые сами заключений не пишут и рукописи, как правило, не читают, но чьи оценки и мнения могут на его «редзак» повлиять.
В чем–то рукопись, лежавшая на кухонном столе перед ним, перекликалась с его собственными мыслями из той «заветной» тетрадки. Хотя Везенин, конечно, сумел все глубже и убедительней развить. Но общность взглядов, подходов была, и это делало везенинскую работу странно близкой, знакомой, будто и сам каким–то образом причастен к ней. Вместе ведь начинали когда–то в этом направлении «копать». И не суть важно, кто первым «докопался», — главное, один из них, из его поколения сумел. Ведь есть же вещи, которые им видней, которые никто не чувствует, не осознает лучше их. «Пора, — думал он. — Пора наконец и нам сказать свое слово… А как вы думали? — мысленно спорил с кем–то. — Мы ведь тоже не лыком шиты. Тоже есть что сказать…» По–особому отчетливо вдруг стало ясно, что ведь и в самом деле весь тяжкий груз осмысления, осознания ложится на их плечи, что думать и решать в оставшиеся до конца столетия годы предстоит не кому–нибудь, а именно им, что самые главные вопросы бытия теперь на их совести. И неважно, готовы они или нет — вопросы будут заданы, и отвечать все равно придется.
Никто из сверстников не приносил еще такой рукописи. Книги, которые он привык редактировать, ничем не задевали, ни на что особенно не претендовали. А теперь вот перед ним лежала рукопись, с размахом, масштабная вещь. Это и самого его наполняло ощущением какой–то силы и уверенности, ощущением перспективы. Он будет пробивать ее, он обязан Коле помочь. Знал, что будет непросто, но на что же дан ему многолетний опыт! Уж он–то хорошо знает все рифы и мели, которые встречаются на пути такой рукописи, и сумеет найти нужный фарватер.
Под свежим впечатлением решил так и сказать Везенину при встрече. Хотел даже прямо сейчас позвонить, но одумался. Вспомнил, что нет у него телефона, да и будь — переполошил бы всех своим звонком в поздний час.
Он вертел в руках пустую чашку с черным осадком на дне от выпитого кофе и думал обо всем этом сосредоточенно–отрешенно, как думается лишь в глубокой ночной тишине при ярком свете посреди темного, давно уснувшего города. Густая тьма вычернила оконное стекло до зеркальной гладкости, и, глядя в него, Вранцов видел по ту сторону в ночи, темным отражением, себя, сидящего за столом, на котором рукопись, неподвижного, с пустой чашкой в руке. Там, по ту сторону подоконника, все выглядело симметрично, таким же, как здесь, — и кухонные полки, и лампа, и дымок от сигареты, и рукопись на столе, но было странное чувство, что не свое отражение он видит там, а наблюдает за кем–то другим, похожим на него, но другим, чьих мыслей и намерений он не знает. «Что там у него в голове, у того, у другого, у темного? О чем думает он?..» Вдруг показалось даже, что, встань он сейчас, отойди в сторонку, тот темный двойник за окном останется по–прежнему сидеть у стола, что не считаться с ним, с его темными, непонятными намерениями уже не получится, и, возможно, решать будет он…
Поймав себя на этой бредовой идее, он досадливо тряхнул головой, затушил дотлевавшую в пепельнице сигарету и пошел спать. Хотелось еще кофе, но заваривать среди ночи которую уж чашку не решился. Его слегка лихорадило — да и не мудрено после целого рабочего дня и проведенных за чтением рукописи часов. Голова гудела от усталости, но сон не шел. Не следовало все–таки допоздна засиживаться за рукописью, так много пить кофе и курить. Ему уже не двадцать лет, и такие бдения не проходят даром. Он встал, принял двойную дозу седуксена, и опять лег. Но сон не шел. По–прежнему лихорадило… Временами вместо сна наплывал какой–то тяжелый бред, и тогда хотелось пойти в кухню и посмотреть, сидит ли все там за окном его черный двойник или уже ушел…
Лишь под утро, измученного и усталого, его накрыл наконец тяжелый провальный сон.
XIV
Другие вороны, обитавшие в округе, давно заметили его появление, но вели себя по отношению к нему сдержанно. Да и сам Вранцов держался в стороне от этих птиц, с которыми злая судьба наделила его столь схожим обликом и которые именно поэтому были неприятны ему. На воробьев и прочую мелюзгу, как и прежде, не обращал никакого внимания. Сизарей не любил и, если приближались, решительно гонял этих обленившихся московских дармоедов. К воронам же испытывал особого рода неприязнь, будто эти крупные черно–серые птицы были каким–то образом виноваты в его несчастье.
Много за эти дни передумав, он по–прежнему мог лишь теряться в догадках, почему именно с ними породнила его судьба. И согласиться с таким родством никак не мог. Даже если фамилию взять, он же не был Воронцовым, Ворониным, Воронихиным — безусловно, происходила она от корня «вран», что значит «ворон» на древнерусском, или уж на худой конец от глагола «врать». С воронами как будто никак не связана.
Эти птицы казались ему вульгарными, грубыми — в них чувствовалось нечто изначально плебейское, полное отсутствие какой–либо грации, изящества, которые заметны в повадках иных птиц. И голос у них грубый, и оперенье самое что ни на есть невзрачное — будто вечные чернорабочие, даже в брачную пору не менявшие своих грязно–серых одежд. Хотя сработаны по–своему конструктивно и добротно — смышлены, проворны, хорошие летуны. По всем параметрам именно они могли представлять собой среднестатистических птиц — некую птицу вообще, без всяких украшений и уклонений, без всяких излишеств, пусть придающих особенность, индивидуальность, но могущих и вредными быть. Не самая крупная, но и не самая мелкая среди птиц, со среднего размера клювом, лапами и размахом крыльев, с абсолютно нейтральной, одинаковой как для самцов, так и для самок окраской, всеядная, способная жить как в поле, в лесу, так и в городе, — во всем эта птица была средней в мире пернатых, ничем не выделялась, но зато и годилась на всё. Подобно канарейке, может питаться просом, подобно ястребу, убивать других птиц; подобно дятлу, долбить кору клювом, подобно курице, искать корм на земле.