Александр Филиппов - Когда сверкает молния
— Шибко шагаешь, учитель, хорошо шагаешь.
— Может быть, потише пойдем?
— Нет, зачем же. Когда впереди идет человек, за его следом легче шагается.
Последний горный увал был особенно тяжелым. Он высоко к небу вздымает свою каменистую спину, с которой ясным солнечным днем виднеется наша деревня, окутанная жидким туманом. Это даже не туман, а какой-то матовый налет хмари. Миновав увал, дорога круто бросается вниз и петляет вдоль холодного ручья по низине.
На увале мы присели отдохнуть. Сизый беркут пролетел над нами, взметнулся к небу и упал с высоты.
Где-то вдали послышался непонятный, еле уловимый шум, он долетал к нам откуда-то снизу. Мы пристальней стали вглядываться в темь. Но в предвечернем сумеречном воздухе сливалось все: и дорога, и лес, и горы, и даже небо на горизонте.
— Телега, пожалуй, гремит, — заметил Хафиз. — Кто может ехать сюда на ночь? Это Салих, непременно, — догадался старик.
Мы стали ждать. В тишине отчетливее послышались скрип колес и цокот копыт, переливчатый и гулкий.
Ночь, как всегда в горах, наступила быстро. Погромыхивание телеги уже слышалось совсем рядом, а лошадь еще нельзя разглядеть было. Мы заметили ее уже тогда, когда подвода оказалась почти рядом с нами.
— Кто едет? — крикнул я.
Лошадь остановилась. С телеги кто-то спрыгнул.
— Это я. За вами приехала.
Голос Гузель я узнал сразу, и сердце мое тронул этот девичий голос с чуть заметным башкирским акцентом.
— Салих поздно вернулся из правления, — продолжала она, когда мы уже сели в телегу и лошадь тронулась с места, — он мрачный какой-то был, ходил, ходил по избе, потом буркнул, что надо бы ехать за вами. Сам, говорит, я не поеду, а если, говорит, ты не боишься, поезжай — лошадь на конном дворе запряжена.
Хафиз засмеялся, сказал:
— Не всегда люди говорят о человеке правильно. Часто сильно мы ошибаемся, как например, ошиблись в Салихе. Он оказался не таким уж плохим, не правда ли, учитель?
— Пожалуй, верно, — ответил я ему по-башкирски.
Трусцой бежала лошадь, чутьем нащупывая копытами извилистую дорогу. Я держал вожжи в руках и чувствовал щекой горячее дыхание Гузель. Горели яркие крупные звезды, и над душистой землей, как волны тумана, плыли густые запахи сена.
АСТРАХАН
Запуталась в разнотравье да в увалистом коряжнике одна-единственная улица деревушки Ильбаево. Протянулась она вдоль узкой горной речушки, густо поросшей вечно нестареющим ивняком и разлапистым калинником. Деревня эта давнишняя, древняя. Из стариков редкий кто, да и то не помнит, а знает лишь понаслышке о том, как кочевое племя башкир обосновалось здесь, в расщелине между гор, соорудило вместо войлочных юрт аул из рубленых домов.
Старым-стара деревня, а с виду совсем еще молодая. Крепкие избы крыты тесом, шифером, жестью. Ставни да наличники окрашены в веселые тона: у одних синие, у других голубые или зеленые. Один всего дом бросается в глаза своей невзрачностью, запущенностью. Старенький, тесовая крыша давным-давно побурела, загнила и похожа на черную весеннюю пашню, выделяясь резко среди других, белых шиферных, алых железных и золотисто-тесовых крыш.
Издавна живет в ней, в избушке этой неприглядной, Астрахан Гайсин — тоже старый, прошедший огни и воды бабай. Двор его сплошь зарос крапивой, коноплянником и мягким молочаем. Сарай с изгородью в прошлую зиму израсходован на дрова. В зеленом бурьяне по самую грудь потонул старенький дом и рядом с ним — такие же старые ворота.
Молодежь, парни и девки, прогуливаясь теплыми ночами по улице, непременно чуть завидев этот домишко, залихватски кинут припевку по-башкирски, сочиненную, видимо, не нынче, а давно.
Слава богу, понемногуСтал я наживаться:Продал дом, купил ворота, —Стал я запираться.
Астрахана месяцами не бывает дома, то он пасеку колхозную сторожит, то на все лето с отгонным табуном в горы уйдет. Нынче он дома остался — захворал, говорит. Кости уже не те, говорит, стали, — подгибаются.
...Жаркий летний полдень. Не шелохнутся листья деревьев, припудренные серебристо-пепельной пылью. На краю бочки у замшелого колодца сидит одиноко разомлевший на шальной жаре воробей и медленно, не торопясь, тычется клювом в теплую застоявшуюся воду. Нависнет с краю бочки к воде, подцепит капельку, поднимет вверх взлохмаченную головку и нежится и, заметно, растягивает удовольствие утоления несносной жажды.
Из погреба, что неподалеку от колодца, вылез старик, сухой, поджарый, белобородый. В руках у него алюминиевая кастрюля, а в ней терпкий, со смородиновым листом квас.
Воробей вспорхнул с бочки, примостился на плетне и стал наблюдать за стариком. Тот подошел к колодцу, нагнулся над бочкой, обмакивая голову. Встряхнул седой шевелюрой волос — брызги разлетелись во все стороны. Он сел на колодезный сруб и тоже медленно, растягивая удовольствие, стал пить. Руки его дрожали, край алюминиевой кастрюли дробно и мелко стучал по зубам. Струйка кваса с губ разбежалась по бороде, по смородиновым листьям, спавшим из кастрюли на подбородок, пролились на подол застиранной, свисающей поверх шароваров рубахи.
В соседнем дворе показался и затем вышел в огород крепкий, широкий в плечах мужик.
— Эй, шабра[1], — крикнул он, — с похмелья хворашь, что ли?
— Было дело, Василий. Вечор долго гуляли. У Гаяза сын из Уфы приехал... Как звать-то его? Забыл совсем. Видать, совсем старый-старый стал я.
— Шамиль, может, приехал?
— Вот-вот, он самый. Ну, стало быть, меня не забыли, в гости позвали. Нынче вот хвораю, Василий.
Василий Осокин подошел к соседу, рядом присел.
— Пропадешь, Астрахан, скажу я по совести, совсем пропадешь. Тебе рюмку подай, а ты уж и рад — за второй тянешься... Пить, скажу по совести, больно охоч стал.
— Кто не пьет, Василий? Разве сова только. Ночью она, когда зрячий и видит все, — сельпо закрыт, а днем-то сослепу дорогу к лавчонке не найдет...
И засмеялся Астрахан и снова к кастрюле приник.
— От кваса не полегчает. Пойдем-ка лучше ко мне. Старуха блины пекет. — Осокин приподнялся, взял кастрюлю, протянутую Астраханом и тоже приложился к холодному ее краю. Долго пил, крякнул довольно, отставил посудину в сторону, сказал:
— Хорош квасок, с хреном, так и щиплет, так и покалывает во рту посильней нарзана.
— Нарзан — не знаю, вода-водой нарзан, в районе в ашхане брал, потом каялся, как помои, одна моча детская. Кумыс настоящий — квас мой! — повысил голос Астрахан. — Сам делаю, хрен обязательно класть надо, для крепости.
Голос у Астрахана приятный, грудной какой-то. Это не столько бас, сколько рокочущий баритон. Когда он говорит, — медленно, растягивая звуки, делая после каждого слова паузу, — кажется, что это камни вдали перекатываются по горному ущелью.
— Ну пойдем, Астрахан. У меня на твое счастье и маленькая припасена.
Мимо колодца, по узкой тропке через огород пошли они к соседскому дому. На крылечке перед сенцами Астрахан снял с ног глубокие резиновые калоши, аккуратно сдул с них пыль и поставил на выскобленную до бела косырем приступку.
— Да не сымай ты, проходи в обутке, — заметил Василий.
— Что ты, нельзя. Хозяйкину работу ценить надо, без того она серчает на меня, так и ждет как бы языком уколоть. Как хошь думай, не люблю ее, больно язык длинноват у бабы твоей, подрубить не мешало бы. Правду башкиры говорят: аркан хорош, когда длинный, а язык — короткий. — Астрахан как-то по-злому засмеялся.
— Ладно, ладно, шабра. Проходи, не стесняйся.
— Кого стесняться, тебя, что ли, аль хозяйку? Да я бы метлой длинной... — Но осекся, умерил пыл. — Судьба гонит, похмель верх берет. А то бы трактором на канате не затянул сюда.
Осокин в свою очередь разозлился, но виду не показал. Только в глазах ожесточенность вспыхнула, а так с виду спокоен, уравновешен.
— Проходи, проходи, кто старое помянет — тому глаз вон...
Они прошли в избу, чисто прибранную, с тюлевыми занавесками на окнах, с цветами в горшочках на подоконниках.
Из-за дощатой переборки, отгораживающей кухню от прихожей, выглянула старуха, жена Осокина.
— Опять привел поросенка этого, — не слишком грубо, но во всяком случае с заметной опаской и досадой буркнула она.
Астрахан, нисколько не смутившись, не рассвирепев, как следовало бы, грудь картинно расправив, прошел чисто твой хозяин в передний угол к столу.
Рядом присел Василий. Плечи по-беркутиному поднялись вверх, локти на стол. Он приземист, крепок еще в кости, не чета худому, пригнутому годами Астрахану. Будто в цирке, веселым и быстрым движением невесть откуда выхватил четвертинку водки и чинно, как королеву на трон, поставил ее на стол. Улыбнулся хитро, руку к ножу протянул, готовясь соскоблить с посудинки алюминиевую пробку-закрывашку. Но Астрахан опередил хозяина. Не дожидаясь, когда он дотянется до ножа, взял четвертинку и привычно передними зубами сковырнул ее с горлышка. Осокин, не сообразив ничего поначалу, отложил нож в сторону, поставил поближе к краю стола два граненых стакана.