Леонид Жариков - Рассказы
Вместе с войсками каштан защищал родной город. Раскаленным осколком прожгло, пробило навылет отважное дерево. Но оно не вышло из боя, прикрывая собой бойцов. По всем законам природы смертельно раненный каштан должен был погибнуть. Из последних сил держался он цепкими корнями за прибрежные камни, стонал под порывами ураганных ветров, горько от боли раскачивался. Жизнь в дереве медленно угасала, и некому было перебинтовать раны солдата…
Но вот улеглись встревоженные волны моря. Окончилась война. В городе восстанавливалась жизнь. К гибнущему дереву пришли люди с пилой, чтобы свалить старый каштан, освободить место для молодой поросли. Острые зубья врезались в тело полуживого дерева, но вдруг пила вскрикнула, взвыла словно от боли: зубья наткнулись на что-то непреодолимое. Люди были удивлены и тронуты: ствол дерева оказался густо нашпигованным осколками и пулями.
Как же дерево жило, откуда брал каштан силы для жизни? Всем стало ясно: такому бессловесному мученику и герою надо даровать жизнь. В парк пришли бывшие комсомольцы — ведь это они посадили дерево на берегу моря еще до войны. В ту пору каштан был подростком, комсомольским ровесником, а теперь стал их однополчанином. Люди замазали цементом рваные раны, щедро полили и удобрили землю, окопали ствол, чтобы вольготнее дышалось листьям.
Под лучами людской доброты дерево стало оживать, а потом, хотя и медленно, пошел каштан в рост, начал перегонять своих сверстников, что росли в отдалении.
Наверно, и у деревьев есть память. Каждую весну на ветвях каштана зажигаются белые свечи цветов. Это жизнь торжествует победу над смертью. Каштан живет, но только один он знает, как во время шторма болят старые раны, как поют и гудят печальными хоралами морские ветры в сквозной ране ствола.
В День Победы воины-ветераны со всего города сходятся в приморский парк навестить своего молчаливого однополчанина. Они рассаживаются под его тенистой кроной. Сурово поблескивают на солнце боевые награды. Молчат ветераны, но их молчание красноречивее слов. Да будет благословенна во веки веков солдатская Верность!
Море гулко бьет в скалистые берега. Переливаются на воде солнечные блики, точно плывут венки, спущенные на воду в память о тех, кого навечно скрыли морские волны.
Спасибо же тебе, зеленый солдат, за стойкость, за трудную науку терпения, за жизнь, которую утверждаешь высоким своим примером!
1981
ДВА ХРАМА
На высоком берегу Москвы-реки, над Лужниками, возвышается известный памятник прошлого — старинная, уже покосившаяся от времени, ныне еще действующая церквушка. На ее невысоких уютно округлых куполах поблескивают золоченые кресты. За каменной оградой — собственное кладбище с древними замшелыми памятниками. На стенах церкви нарисованы святые, с ними соседствуют приметы современности: телевизионная антенна на крыше, люминесцентные светильники вдоль тротуара, телефонные провода. Во дворе церкви стоит легковая машина, по-хозяйски накрытая новым брезентовым чехлом.
Где-то рядом с церковью, а может быть, как раз на том месте, на бывших Воробьевых горах, давали клятву на вечную дружбу и борьбу Герцен и Огарев.
Теперь по соседству воздвигнуто грандиозное здание Московского университета, тридцатидвухэтажный небоскреб, храм науки с золотым гербом на величественном шпиле из нержавеющей стали.
Сейчас, когда я пишу эти строки, верхняя часть университета, его шпиль — в туманной морозной дымке, он едва просматривается со своими четырьмя башенками, где на все четыре стороны света обращены огромные циферблаты часов.
Над Москвою-рекой тоже легкая дымка изморози. Кварталы столицы едва проглядываются сквозь пелену холодного тумана. Снежный февраль. Тишина. Лишь слышны отдаленные городские шумы — гул окружной железной дороги, что пролегла перед Лужниками вдоль стен Новодевичьего монастыря, да приглушенный расстоянием рев самосвалов, мчащихся по гребню Ленинских гор мимо церквушки.
Два храма: храм Поклонения и храм Прогресса. Храм божественного культа и храм Просвещения.
Всего лишь столетие разделяет их, а какой контраст, какая полярность идей и целей! Один храм олицетворяет безвозвратно ушедшее прошлое, другой — лучезарное будущее.
Западные туристы — непременные завсегдатаи Ленинских гор, но они приезжают сюда не ради университета, а ради церквушки. Живописными толпами в шубах летом, в дремучих бородах и в шортах, с фото- и киноаппаратами они обхаживают церковь со всех сторон, пристрастно любуются ею. Они стоят спиной к величавому университету. Зато наперебой во всех видах фотографируют церквушку, заходят внутрь и с показной набожностью стоят там, покупают свечи, вешают на шею иконки-сувениры.
Увы, не уважение к нашему прошлому влечет сюда гостей с Запада. В их поведении всегда есть что-то снобистское, поучающее, они словно хотят убедить нас в том, что наше будущее не в университете, а вот в этой церквушке, что вера в бога есть высшая из целей человечества и что поэтому нам надо смотреть не вперед, а в прошлое и поклоняться ему. Они ничего не знают о нашей истории, им безразлично, кто такие Герцен и Огарев. Церквушка интересна им не тем, чем дорога нам.
Вот уж поистине парадокс: этим людям, приезжающим с просвещенного Запада, и в голову не приходит, как они бесконечно от нас отстали — по крайней мере на столетие. Целая социально-экономическая формация разделяет нашу и западную идеологии.
Два храма стоят на невиданной и радостной земле — на Ленинских горах. Сама история поставила одну против другой — две вехи, приметы двух эпох. Ушла в невозвратное прошлое патриархальная, обжорная купеческая Москва. Новая Москва взметнулась к небесам гордым шпилем университета. Он, колосс, смотрит на подслеповатую церквушку с высоты нового времени, смотрит поверх ее обветшалой судьбы в грядущее, которое сияет в далекой дали.
1981
ПЕСНИ ДЕТСТВА
СТЕПНАЯ ПЕСНЯ
В детстве, накануне троицы, мы с мамой ходили в степь за чебрецом. Приготовления к празднику раннего лета сами были похожи на праздник и переполняли сердце чувством неизъяснимого счастья.
В путь отправлялись спозаранку, когда шахтные гудки уже пропели свои утренние песни. Шли босиком по холодноватой с ночи степной дороге. Я нес пустой мешок для травы, нес так, как в ту пору все ребятишки носили: мешок складывался шалашиком по длине и надевался на голову со спины. Мешок спускался до самых пяток, и в таком «балахоне» было уютно, тепло и весело: во-первых, ребята на улице не узнают — попробуй угадай, кто спрятался под мешком. Во-вторых, солнце не так пекло, от пыли защита, а если дождик хлынет — лучшего укрытия не найти. Главное удобство состояло в том, что руки были свободны: можно на ходу поднимать комья земли и целиться ими в зеленых ящериц. Можно срывать стебли колючего будяка с малиновыми цветами, очищать от кожуры сочную мякоть и жевать: приятно пахло медом и степью.
Небо над степью звенело песнями жаворонков. Седая ковыль-трава перекатывалась волнами под порывами теплого ветерка, и тогда казалось, будто развевается грива сказочного коня. Да вот и сам он, Сивка-Бурка, пасется неподалеку от рудника. Грива у коня белая, хвост до земли. Я знал, что конь не из сказки, что это обыкновенная рудничная лошадь — слепая, отработавшая свой век под землей. Голова у лошади печально опущена, будто думает она тяжелую думу.
А у меня на душе было весело, хотелось выкинуть какое-нибудь озорство, и я, заложив четыре пальца в рот, лихо, по-коногонски, засвистел. Рудничная лошадка насторожила уши, подняла голову, устало глядя в мою сторону. Она меня не видела, как вообще ничего не видела вокруг. Лошади под землей слепнут…
И вот стоит среди степных цветов Сивка-Бурка, вспоминает давно забытые звуки шахты, в слезящихся мутных глазах у лошадки вечная ночь, она удивляется и не может понять, почему не трет шею хомут и не гремят позади тяжелые вагонетки с углем. Вместо этого тишина вокруг, стрекочут кузнечики, ласкает гриву степной ветерок, да какой-то мальчишка-озорник свистит с дороги, подражая коногону…
Мама, собирая цветы, ушла далеко. И я бегу к ней, распугивая кузнечиков, которые стреляют из-под ног в разные стороны.
Много чебреца было в Богодуховской балке, на обрывистых каменных склонах. Собирали мы не только чебрец, но и степной дикий горошек, синие колокольчики гусиного лука, кустики серебристой полыни. Мама складывала цветы бережно, по стебельку, и мне приказывала не топтать цветы попусту, не повреждать корешков, потому что каждая травинка хочет жить — так же, как и мы, люди.
Мама рвала цветы и тихонько пела, а я гонялся за бабочками, накрывая их ладошкой. Набродившись, присели отдохнуть у криницы, где из-под земли бил живой ключ. Ручеек, журча по камням, бежал звонкой струйкой по дну степной балки. Вода в кринице была сладкая и такая холодная, что зубы ломило. Мы зачерпывали ее пригоршнями, пили, и я видел, как в кринице отражались степные облака и моя ушастая голова.