Борис Изюмский - Чужая боль
Но был я молод, искал «твердые орешки» и воинственно устремился в этот класс.
Ну-с, вхожу. Познакомились. Говорю бодрым деловым тоном:
— Дети, достаньте учебники.
А возле черной доходящей до потолка круглой печки сидит паренек лет шестнадцати, толстогубый, с наглыми умными глазами (позже я узнал его фамилию — Грачев), и говорит классу:
— Не доставай!
Я на секунду даже лишился речи. Грачев смотрит на меня насмешливо своими разбойничьми темными глазами, и никто учебников действительно не достает. Один полез было в парту, да Грачев так бешено на него зыркнул, что тот съежился, отдернул руку от парты, как от огня. Я вплотную подошел к Грачеву, сказал как только мог спокойнее и тверже:
— Достань учебник!
— А он мне не нужен, — ответил Грачев, разбросав руки вдоль спинки парты.
Волосы у него черные до синеватого отлива, немного пониже правого глаза вдавлинка, похожая на крохотную подкову.
— Достань учебник, — повторил я.
Он теперь даже ответом меня не удостаивает, смотрит куда-то мимо. Чувствую, как внутри все начинает дрожать от гнева, но я еще сдерживаю себя, понимаю: хочет он вывести, меня из равновесия.
— Тогда тебе придется уйти из класса…
Он, отвалившись на спинку парты, усмехается:
— Мне и здесь хорошо. — Извлекает из кармана колоду карт и, обращаясь к классу, предлагает:
— Сыгранем, братва!
Я от оскорбления чуть не закричал, но сумел и здесь скрутить себя, медленно, словно проталкивая каждое слово через зубы, произнес;
— Выйди из класса… или я тебя… силой заставлю…
Грачев резким щипком с треском перебрал карты, ухмыльнулся:
— Вас же за это из школы выгонят!
И тут гнев захлестнул меня и понес. Перед мальчишкой стоял уже не учитель, впитавший в себя мудрые заповеди учебников педагогики и психологии, не выдержанный воспитатель, а оскорбленный до глубины души человек, забывший обо всем на свете, кроме того, что нельзя разрешать, чтобы его оскорбляли.
Хотя сейчас и не модно говорить о «действиях в состоянии аффекта», но — право же это было именно так — я готов был в тот момент на все: себя загубить, лишиться работы, но не дать в обиду человеческое достоинство. Протянул руку, чтобы схватить Грачева за шиворот, но он и сам испуганно ринулся вон, в коридор. Наверно, у меня было очень свирепое выражение лица, когда я снова приказал классу: «Достаньте учебники!» — потому что все безропотно и торопливо полезли в парты. Через двадцать минут дверь приоткрыла уборщица тетя Луша, шепотом сказала:
— Степан Иванович, вас до директора вызывают…
— Кончу урок, приду, — ответил я, наверно, таким же тоном, каким в свое время было произнесено: «Жребий брошен, Рубикон перейден».
Продолжаю урок, а сердце начинает подсасывать. Слишком хорошо знал я нашего директора Пантелея Кузьмича. Был он человеком однажды и на всю жизнь чем-то перепуганным — с бегающими глазами, с приседанием в голосе, с плешивой головой, втянутой в плечи.
Жизненным назначением своим считал — прожить потише, понезаметнее, ни с кем не обострять отношений. Меня Пантелей Кузьмич встретил словами:
— Что вы наделали! Ну что вы наделали!
Если бы он мог, то, наверно, немедля уволил меня, но он опасался и это сделать, да и вид у меня, вероятно, был такой воинственный, что заставил его только похрустеть пальцами. Вот ненавидел я эту манеру — он сцеплял пальцы и сразу все их надламывал.
— А что наделал! — ответил я зло. — Выгнал хулигана из класса. Или надо было весь урок глядеть, как он в карты играет! Помощи-то мне не от кого ждать!
Пантелей Кузьмич пропустил мимо ушей эту дерзость, только простонал:
— Но он побежал в гороно жаловаться на рукоприкладство. Оттуда звонили. Вызывают вас… Теперь расхлебывайте все сами! Я умываю руки. — И он снова хрустнул пальцами.
— Если в гороно неглупые люди, строго не осудят, — ответил я и отправился на объяснение, потому что уроков у меня в этот день больше не было.
В коридоре гороно приметил Грачева: он глядел издали со злорадством и опаской.
Заведовать тогда нашим отделом народного образования только-только начал Петр Семенович Гладышев. Человек спокойный, смелый, а главное — справедливый.
Когда я вошел, Петр Семенович окинул меня быстрым оценивающим взглядом, в умных прищуренных глазах его заплескалась чуть заметная смешинка, я сразу приметил ее, и от сердца отлегло.
Узнав, как было дело, он потер ладонью изрезанный морщинами лоб, сильно прихрамывая, прошелся по комнате. Потом попросил кого-то из своих сотрудников вызвать немедля с работы мать Грачева, а сам усадил меня на диван, сел рядом и стал расспрашивать о работе, школе, детях, о планах моих.
Пришла мать Грачева, худая женщина с изможденным лицом и страдальческим выражением глаз. Услышав о том, что произошло в классе, запричитала:
— Да его не то что из класса, из города выгнать надо! Мыслиное дело — вчерась вечером по комнате за мной с кулаками гонялся… Вы хоть его уймите!
Петр Семенович позвал из коридора Грачева, сказал ему сухо:
— Вот что, милейший, предупреждаю; если будешь продолжать бесчинства в школе и дома, распоряжусь отдать тебя в колонию для малолетних преступников. Степану Ивановичу объявляю благодарность за борьбу с хулиганством. Он сам решит: быть тебе у него на уроках физики или нет.
Когда мы остались вдвоем, Гладышев сказал мне по-отечески:
— Не дури больше. Так можно нажить крупную неприятность. Да и сам потом уважать себя перестанешь.
— Но кто это придумал, Петр Семенович, что учитель как человек не вправе защищаться от оскорблений? — воскликнул я, приободренный ходом событий.
— Не дури, — еще строже повторил Гладышев. — Это — слабость, а не сила… Через месяц зайдешь, расскажешь, как в шестом… как Грачев.
И насмешливо Добавил:
— Почтительный поклон Пантелею Кузьмичу.
…А на следующее утро у входа в класс меня поджидал Грачев. Придвинулся боком, не поднимая головы, спросил тихо:
— Можно… в класс!..
— Можно, если не будешь мешать.
Он поднял глаза, в них промелькнула искорка бесенка.
— А сели буду!
— Пеняй на себя!
Он довольно улыбнулся, словно именно этот ответ больше всего устраивал его и иного он от меня не ждал.
Сидел Грачёв на уроке как шелковый, и все в классе работали, а когда мальчишка сбоку от Грачева завозился, он зашипел с угрозой:
— Тишь, ты! У Степана Ивановича горло устало…
…Может быть, вам любопытно узнать, как дальше сложились у меня отношения с Грачевым! Представьте — друзьями стали. Вечно он крутился в физическом кабинете, домой ко мне приходил… Конечно, были опять и срывы и взлеты. Всякое бывало… Но — выпрямили парня.
Вот вам и трудный случай…
И, поверьте, рассказал я вам, молодым воспитателям, о нем не для оправдания своего педагогического греха молодости — право же, нет! — а для того, чтобы вы никогда, понимаете, никогда не давали в обиду свое человеческое достоинство, твердо отстаивали его.
Потому что уверен: гуманность — это и решимость не отступать перед наглостью хулигана.
Урок
Когда комсомольцы создали отряд «школьной легкой кавалерии», одним из первых подал в него заявление Виктор Ремарчук из седьмого класса.
Он, правда, еще не был комсомольцем, но в заявлении на имя совета командиров писал: «Хочу вести борьбу с нарушителями порядка».
И надо сказать, «кавалеристом» Ремарчук оказался отменным. Его темную жестковолосую голову, подтянутую фигурку с повязкой «ШЛК» на рукаве, встречали в школе всюду. Он привел в штаб не одного злостного нарушителя, а в журнале отряда можно было прочитать вписанное его решительным скачущим почерком: «Задержан за классическую борьбу», «Вылез одной ногой из окна»…
Кострикова же из шестого «А» была приведена даже за то, что «презрительно смотрела на члена ШЛК в увеличительное стекло». Понимаете! Невооруженным глазом разглядеть не могла, так стекло наводила!
В боевом штабе, конечно, принимали оперативные меры: кого фотографировали, о ком сообщали в газете «Говорит штаб легкой кавалерии», а то ограничивались устным внушением; об иных же писали домой или на производство, где работают родители, и тогда под письмами стояли подписи командира отряда или секретаря комитета комсомола.
Однажды патруль Ремарчука в перемену обнаружил в пятом классе под партой промокашку. Ремарчук, поджав губы, сказал патрульному:
— Запиши четверку за сор под партой.
— Да какой же это сор — промокательная бумажка! — не выдержал староста этого класса. Но Ремарчук оказался неумолимым.
— А промокашка — не бумага! — спросил он строго, слегка склонив лобастую голову. Четверка осталась.