Юрий Смолич - Избранное в 2 томах. Том 2. Театр неизвестного актера. Они не прошли
Впрочем, «Жертва эгоизма» это была не самая худшая из халтур. Это было только начало широкой, систематической халтуры за пределами нашего города — так сказать, «гастрольной халтурой». Ведь поезда из нашего города отходили на все четыре стороны — на юг, на север, на запад и восток, и на каждой станции было какое-то подобие театрального помещения; ведь местечки, сахарные заводы и села густо раскинулись вокруг, куда ни пойди. И везде было сколько угодно людей, жаждавших развлечений, которые любили театр или хотели бы его полюбить и которые теперь могли только возненавидеть его при нашей активной помощи.
Генрих Генрихович Генрихов сделался душой гастрольных поездок и даже завел себе специальную книжку, в которую точно записывал, когда, в каком спектакле, кто из актеров был свободным и на кого можно было рассчитывать для организации халтурных гастролей. Добыть в ревкоме мандат с обращением ко всем другим ревкомам, наробразам или агитпросветам, а также и ко всем партийным, советским и военным учреждениям с просьбой о «содействии широкому развитию искусства» и помощи «художественному коллективу артистов драмы» в деле организации «гастрольных спектаклей» было делом чрезвычайно простым. Ведь ревкомы в то время были заняты делом первейшей важности — борьбою с бандитизмом.
И вот небольшая, мобильная банда в составе двух-трех актеров и двух-трех актрис налетала на какое-нибудь тихое, захолустное местечко, запускала свои загребущие руки в кладовые с продуктами и опустошала души своих несчастных жертв.
Методы деятельности подобной шайки были вполне бандитскими.
Мы забирались на крыши первого попавшегося эшелона и ехали. Когда внешний вид какой-либо станции приходился нам по вкусу, мы спускались с крыш и шли в городской наробраз. Навстречу нам в кабинете поднимался какой-нибудь учитель бывшей церковно-приходской школы или вчерашняя гимназистка.
— Здравствуйте, — говорили мы, — мы коллектив артистов. Вот мандат. — И пока бывший учитель или недоученная гимназистка внимательно приглядывались к стертым уже строкам ундервуда, процедура репрезентации проходила своим чередом.
— Ответственный уполномоченный! — рекомендовался я.
— Главный режиссер! — протягивал через стол свою грязную лапу Генрих Генрихович.
Достаточно было нескольких минут, чтобы получить разрешение на право бесплатного пользования театральным помещением при условии принятия всех расходов на наш счет. В расходы вечера входили: оркестр на время антрактов, свет и бланки для билетов. Праздничный ансамбль — барабан, флейта и скрипка — находился в каждом местечке, и мы его получали за небольшую мзду. Свет при помощи мандата мы отвоевывали в электростанции, если она была, а если ее не было, то мандат помогал нам раздобыть керосин в городском Совнархозе, билетные же книжечки мы возили с собой собственные.
На станции Деражня мы получили театральное помещение на три спектакля подряд. Это был огромнейший авиационный ангар из ржавого гофрированного железа. Перед помостом, почти без декораций, — два десятка досок на вбитых в землю столбах. Мы давали «Однажды вечером» (роль генерала была уже у меня «репертуарной»), «Великий Шмуль» и «Жертву эгоизма». Первый спектакль дал полный сбор, второй не дал и четверти. С тревогой ждали мы, что же даст нам последний.
В половине седьмого, уже загримированный (мы гримировались в соседнем доме, где проживали), идя за кулисы, я заглянул в кассовую будку. Там сидели Генрих и помощник режиссера Сережа.
— Двадцать билетов, — мрачно сообщил Генрих, — сто пятьдесят миллионов. Как раз столько, чтоб заплатить оркестру.
Мы помолчали. Барабан, бубен, скрипка и флейта разрывались на перекрестке за ангаром. Они сзывали к театру жителей местечка. Но жители не шли. С них было достаточно «Однажды вечером» и «Великого Шмуля». Перед дверями театра-ангара стояло десятка полтора мальчишек: они чинно ждали начала, чтобы сделаться законными зайцами — для заполнения пустующего зала. Время от времени они лениво швыряли камни на гулкую железную крышу. Каждый удар камня гудел и звенел, как эхо разрыва трехдюймового снаряда.
— Дядя, — заявил категорически один из них, — если вы не пустите нас в театр, то мы все время будем бросать камни, и все равно никто ничего не услышит. Лучше пустите сразу.
Генрих Генрихович поманил меня пальцем.
— Знаешь, — сказал он, — я думаю, спектакль надо отменить. Какой смысл? Денег еле хватит, чтобы заплатить за оркестр. Лучше раздать их обратно.
— Но, — резонно заметил я, — чем мы тогда заплатим оркестру? Ведь он все равно играл? Сто пятьдесят миллионов это плата за три дня. Они нас побьют, ежели мы не заплатим.
Генрих молчал. Ведь я был прав.
Через минуту он снова заговорил:
— А если мы будем играть, то нас побьют зрители. Разве они потерпят, чтобы играла Федорова?
Это тоже было резонно. Дело в том, что подлинник пьесы «Жертва эгоизма» принадлежал нашей комической старухе Федоровой. И она согласилась дать его лишь в том случае, если на этот раз она будет играть… несчастную шестнадцатилетнюю девчонку, инженю. Таков уж непреоборимый недостаток актеров: они всегда хотят играть ту роль, которая меньше всего отвечает их данным. Комики хотят играть любовников, старые — молодых, комические старухи — инженю-лирик.
— Побьют, — прошептал помреж Сережа с отчаянием в голосе, — непременно побьют. Я думал, что будут бить еще вчера…
Надо признаться, наши предыдущие спектакли не имели никакого успеха. Зрители хохотали в драматических местах, в комических — угрюмо молчали. После окончания действия жидкие аплодисменты покрывались свистом. Иногда на сцену летели гнилые овощи или просто комья земли. Больше всех допекала зрителей Федорова. Она не увлекала их даже в своих ролях старух, несмотря на то что исполняла их довольно неплохо. Дело в том, что голос у нее был скрипучий, охрипший, грубый — только для комических, но ни в коем случае не для драматических старух. Теперь она должна была играть роль лирическую: роль нежной несчастной шестнадцатилетней девочки.
— А может, — неуверенно предложил я, — мы сыграем «Жертву» снова как комедию, даже фарс?
Мы помолчали. Теперь уже «Жертва эгоизма» была у нас репертуарная, то есть мы ориентировались в ролях настолько, что могли начитывать их под суфлера. Теперь спектакль шел, как и полагалось по оригиналу, чувствительной мелодрамой. Несчастная, обманутая девочка в исполнении комической старухи Федоровой должна была растрогать зрителей до слез.
— Нет, — с отчаянием в голосе возразил Сережа. — Она ни за что не согласится на комедию. Ей-то как раз и хочется играть драму… Она уже гримируется? — спросил он тихо, с тщетной надеждой услышать обратное.
— Заканчивает, — вздохнул я. — Розовое платьице до колен, кружева, парик блонд, две косички…
— А нос? — с ужасом воскликнул Сережа.
— Нос она пудрит…
Нос у Федоровой был длиннющий, красный. Генрих застонал и ухватился за голову.
— Нет! — решительно заявил он. — Спектакль мы отменяем: я не могу допустить такой халтуры.
У семафора, рядом с театром, в это время загудел паровоз. Какой-то эшелон проходил станцию, направляясь в сторону нашего родного города.
— Поезд! — вскочил Генрих. — Вот что! Мы отдадим оркестру деньги, а сами на поезд. Зрители начнут сходиться только через десять минут. Пусть тогда требуют деньги с оркестрантов. А?
Мы с Сережей молчали.
— Это нечестно, — сказал Сережа. — Я вывешу объявление, что билеты действительны на следующий спектакль! — И Генрих схватил лист фанеры, краски и кисть.
— Разве мы еще вернемся сюда?
— А потом, — заметил я, — разве согласится Федорова, раз она уже загримировалась?
— Ерунда! — отмахнулся Генрих. — Мы скажем ей, что наробраз… запретил «Жертву эгоизма».
Через десять минут мы действительно сидели уже в товарном вагоне, на куче какого-то железного лома; краны, кронштейны, рессоры, рельсы. Поезд постукивал на стрелках, вагон подпрыгивал, и железный лом звенел и расползался, калеча нам ноги. Мы были, собственно говоря, как бы и не мы: старичок в потертом пиджаке, бонвиван в смокинге и широких бриджах для верховой езды, шестнадцатилетняя девчонка в розовом платьице и парике блонд, с длиннющими ногами и, казалось, с еще более длинным носом. Поезд покачивало на стыках, двери были раздвинуты настежь, и при неясном зеленоватом свете молодого месяца мы торопливо стирали засаленными тряпками остатки грима.
Генрих, как обычно, грима не стирал. Он сидел у дверей, свесив ноги, и голова его в облезлом парике, со встрепанными седыми патлами, пошатывалась в ритм колес. Венчик патл отсвечивал серебром в сиянии месяца. Генрих сидел тихо, задумчивый, грустный, и всматривался в быстро пролетавший мимо пейзаж — залитые зеленым, призрачным лунным светом овраги и перелески.