Сергей Крутилин - Старая скворечня (сборник)
— Всех гостей разогнал своим скандалом.
— Молчи, дура!
Митька замахнулся, чтобы ударить Галю, но в этот миг откуда-то вывернулся Славка. Подскочил, цепко схватил Митьку за руки и с силой, которую трудно было предполагать в его щуплой фигуре, отбросил Митьку, да так, что хрустнули и покачнулись перила крыльца.
— Как тебе не стыдно?!
— Да я… да ты!.. — Митька с трудом переводил дух. Глаза его от злобы заблестели. Он был страшен. Скинув с плеч пиджак, Митька пошел с кулаками на шофера. — Да ты, сопляк!
Но Славка не струсил. Он стоял, чуть наклонившись вперед, и, когда Митька, подскочив, замахнулся на него, Слава снизу, по-боксерски, ударил его по лицу. Не ожидавший этого удара, пьяный Митька скатился вниз, считая ступеньки крыльца. Падая, он зацепил ботинком бредень; юркие щурята и живучие голавли выскользнули из сети, запрыгали, шлепая хвостами, на досках.
У крыльца, стараясь встать на ноги, копошился Митька. Он перебирал руками и скулил обиженно. На крик выбежала тетя Поля, запричитала, жалеючи, кинулась поднимать Митю. Подоспели на помощь ей братья. Митьку подняли и поволокли по ступенькам вверх, в сенцы. Оя уже не сопротивлялся и не пытался помериться силой со своим обидчиком; лишь когда его вели мимо Гали, он промычал что-то, но что — понять было трудно: скорее всего какую-нибудь матерщину.
— Жаль, что он пьяный. А то я разделал бы его под орех! — проговорил Славка, закуривая. — В другой раз небось подумал бы, прежде чем замахнуться на мать своего ребенка.
Вечер был испорчен, и настроение тоже, оттого и болела теперь голова у Семена Семеновича. Однако, превозмогая боль, он приподнялся, открыл окно. В избу пахнуло свежестью. И вместе с прохладой раннего утра с улицы донеслись знакомые звуки. Переговаривались бабы, блеяли овцы — судя по всему, дед Шумаев скликал стадо.
Дед Шумаев — еще крепкий старик. У него много детей, но все они разлетелись в разные концы, и он на старости лет остался один, бобылем. Летом дед сторожит деревенское стадо. Все колхозники, у кого есть корова и овцы, по очереди кормят его. Зимой же он сторожит на ферме в Лужках, там и живет в сторожке, так как домишко у него дырявый — топить печь и воду с речки носить у него нет сил.
Дед Шумаев любит свое дело. Лет пять назад, когда почти каждая семья в деревне имела корову и овец, дед трубил по утрам в рожок, собирая стадо. За последние годы почему-то все переменилось. И без того небольшое епихинское стадо поредело, и трубить в рожок, и будить всю деревню ради какого-нибудь десятка коров не имело смысла. Может, смысл-то и был, но пошли разные нарекания, что-де старик беспокоит, будит чуть свет.
И вот что интересно: жаловались и кричали на деда не дачники, вроде Тутаева, а местные колхозники. Хоть та же Фроська Котова, соседка Зазыкиных. Прошлой осенью она продала корову и теперь всем бабам уши прожужжала: «Ой, бабоньки! Какая же я дура была, что до таких пор держалась за хвост этой самой коровы. Встань ни свет ни заря. Вовремя задай ей корм да вовремя дои. А воды одной сколько я ей с речки перетаскала! Всю жизнь я свою извела, и ради чего? Сказать стыдно — ради коровы! А теперича как продала прорву эту — не жизнь стала, а рай божий. До полуночи телевизор смотрю. Сплю, пока Игнат-бригадир не разбудит».
Фроська-то и ругала больше всех деда Шумаева, что он рожком своим спать ей не дает. Даже председателю жаловалась. Дед Шумаев не стал перечить: рожок свой спрятал, а вместо него взял палку в руки. Подойдя к дому, где есть корова, дед стучит палкой по крыльцу или забору, и по этому сигналу баба выгоняет из котуха свою буренку.
Прислушиваясь к звукам улицы, Тутаев вдруг услышал знакомый стук пастушьей палки и через минуту глуховатый голос старика: «Палага, где твоя Красавка?»
— Вяду! Вяду! — отозвалась тетя Поля.
Чертыхаясь или что-то причитая про себя, Пелагея Ивановна выгнала корову и овец со двора. Пробегая мимо палисадника, овцы задержались, чтоб пощипать сочную траву, росшую в тени забора.
— Кыш, дармоеды! — шуганула их тетя Поля.
На какое-то время шаги хозяйки и понукаемых ею животных заглохли, и заглохли бабьи голоса в проулке: судя по всему, дед Шумаев собрал свое стадо и погнал его верхом, к Погремку. Но вот вновь послышалось ворчливое бормотанье тети Поли, и, не дойдя до избы, запела своим звонким голоском: «Цып, цып, цып…» Она скликала цыплят, зазывая их во двор. Неделю назад у нее пропали индюшата, и она теперь дрожит над цыплятами, боясь, как бы их не утащил коршун. У крыльца тетя Поля перестала тянуть свое «цып-цып», поздоровалась с кем-то и спросила, как спалось.
— Спала хорошо, только в ушах что-то стучит. Давление, знать, поднялось.
Тутаев узнал голос Марии Михайловны.
— А-а, — отмахнулась тетя Поля. — Постучит, постучит да и перестанет! Вон, гляжу, картошка вся повиликой заросла. Я просо полоть побегу, а ты возьми тяпку, пройдись между грядками. Оно, глядишь, и перестанет стучать-то…
— Вам хорошо рассуждать, мама. Вы здоровы.
Тетя Поля ничего не сказала в ответ: скрипнула дверь, и ее быстрые шаги послышались в сенцах.
13
Тутаев встал, убрал за собой постель и вышел во двор, умываться.
Семен Семенович умывался на улице. Как-то, лет пять назад, у него в московской квартире лопнул фаянсовый умывальник; он привез его сюда, в деревню, приладил под пеленой с солнечной стороны сарая, прибил над ним рукомойник, а рядом сколотил полку. На полке — зубные щетки, паста, мыльница с мылом и всякие иные вещи. А внизу, под полкой, скамья для ведер с водой. Эти ведра каждое утро приносил с реки Митька.
Ведра с водой стояли на месте: значит, Митька уже проспался.
Тутаев зачерпнул ковш воды, налил в умывальник. Долго мылся, громыхая соском. Потом взял полотенце, висевшее сбоку шкафчика, стал вытирать лицо. Утираясь, он приглядывался к деревенской улице.
Солнце еще не вышло из-за леса; блестела роса на траве; над избами, сливаясь с туманом, поднимающимся с реки, тянулись дымки.
Вблизи коровника, возле отдушины, где высилась куча свежевыброшенного навоза, копошились куры. Их покой охранял рыжий петух. Он стоял на одной ноге, важно вытянув шею, и внимательно глядел на Тутаева одним глазом. Красный гребень его, исклеванный соседскими петухами, склонялся то в одну, то в другую сторону. Напускная важность эта смешила Тутаева.
— Что, Петя, не признал? — пошутил Семен Семенович.
Петух тряхнул головой и, распушив крыло, потянулся. Затем как ни в чем не бывало принялся ковырять землю. Поскребет, поскребет землю и — «ко-ко-ко!» — созывает кур.
Где-то за сараем, на лужке, мычал телок; в соседнем с коровником закутке хрюкал поросенок.
Перестав вытираться, Тутаев постоял, отдыхая. Эти утренние часы в деревне более всего нравились ему. Нравились оттого, что живо напоминали детство.
Их, тутаевская, изба стояла на отшибе от всего порядка. Улица была неезженая, зеленая. Бывало, выбежишь из избы — и по росной траве босиком бегом к сараю, на солнцепек. На цветах мать-и-мачехи и одуванчика уже трудятся пчелы. Пахнет навозом и кизячным дымом; слышно, как в котухе, что под одной крышей с сараем, звенит струйка молока, бьющего о край подойника: это мать доит корову. Сидит Сеня в одной рубашонке; глаза смыкаются спросонья, а на лице улыбка. Улыбается он потому, что знает: сейчас явится Костя Самохин, его закадычный друг, и они побегут в Морозкин лог, где у них понаделаны «крепости», и будут играть там до тех пор, пока за ними не явится дед с кнутом в руках…
Да, вот сколько лет прошло, а детство не забывается!..
Тутаев вздохнул, провел раз-другой по лицу полотенцем, повесил его на место.
Из сеней во двор вышла тетя Поля. Подол черной юбки, которую она носит уже много лет, подоткнут, чтоб не мешал; рукава кофты засучены по локоть; на ногах — опорки из кирзовых мужниных сапог. Она несла ведерко с пойлом для поросенка.
Поравнявшись с Тутаевым, тетя Поля на какой-то миг приостановилась.
— Хозяйка-то аль не проснулась еще? — спросила она вместо приветствия.
— Опять убежала за ягодами.
— А мои, черти, дрыхают! — она кивнула на избу. — Хоть бы раз встали пораньше да в лес сходили б. А то только и знают: жрут да спят. Тьфу! — И, шлепая опорками, тетя Поля побежала за угол, где помещался поросячий хлев.
Утро — самое суетное время для Пелагеи Ивановны. За каких-нибудь два-три часа, пока не явится бригадир и не позовет ее на колхозную работу, ей надо управиться по хозяйству, подоить корову, истопить печь, задать корм поросенку и курам, сготовить на весь день еду для себя, поесть, убрать избу и, помимо этого, выкроить хотя бы полчасика, чтобы спокойно покопаться на огороде. Поэтому утром у нее нет передыха, и она эти три часа, с пяти и до восьми, кружится как белка в колесе. Она без конца бегает из избы во двор и обратно, гремит ведрами, хлопает дверьми, что-то трет, что-то переставляет — и все это она делает не просто так, а гласно, что ли, с присказками. Тетя Поля не любит работать молча, безразлично: ей непременно нужно проявить, подкрепить свои действия словами. Если она доит свою Красавку, то разговаривает с ней, а чтоб диалог был складным, она произносит реплики и за себя, и за Красавку. «Ах ты, милая моя! Измазалась-то ты как!» — скажет тетя Поля, заметив на боку коровы шлепок навоза. И тут же: «Как же мне не измазаться! Бывало, хозяин каждый день чистил котух, а без него сплю на мокрой подстилке».