Александра Бруштейн - Цветы Шлиссельбурга
Спросите у самых трудоспособных и плодовитых переводчиков, — они объяснят вам, какая это большая и трудоемкая цифра — 30–40 страниц в день!
В эти же месяцы ожидания суда Владимир читает множество книг, заносит в свои письма и дневники много тонких, умных мыслей о самых разнообразных литературных явлениях — о «Дон-Кихоте» Сервантеса, об Оскаре Уайльде, Метерлинке, Пшибышевском, Ницше, о нашумевшей в то время повести Леонида Андреева «Тьма». Проводит интересные критические параллели: например, между героем романа К. Гамсуна «Мистерии» и князем Мышкиным из «Идиота» Достоевского. При этом он не забывает успокаивать мать и жену относительно условий его заключения, просит мать послать Марусе (жене) белые розы в годовщину какого-то счастливого события.
Большое место в письмах Владимира занимает природа. Жена даже упрекает его за то, что он слишком много внимания отдает «любезной ему природе». Воспринимает Владимир природу в самом деле необыкновенно свежо и любовно. Собственно говоря, он ее почти не видит, — какая уж природа в одиночной камере Трубецкого бастиона! Но ведь человек богат не обилием внешних впечатлений, а своей способностью улавливать их из мельчайших деталей, воссоздавать из этих мелочей картины жизни и включать их в свой душевный мир!
«…Хорошо сегодня в лесу! — пишет он жене. — От меня виден кусочек голубого неба и освещенная солнцем стена… Хорошо в лесу!..»
Что он увидел? Всего только краешек голубого неба да тюремную стену, освещенную солнцем, а вобрал в себя целый лес, далекий, невидимый, с его весенним дыханием!
Из таких же мелких, но уже звуковых клочков встает в другом письме к жене картина окружающей его жизни в Петропавловской крепости:
…«Как тихо… Кажется, будто мир уже умер, а снится еще что-то, какие-то обрывки из этой трагикомедии…
Но нет, нет! Эти сны — тоже жизнь, везде жизнь, всегда жизнь!.. И разве здесь смерть? Но послушай, послушай только! Где-то падают капли воды, откуда-то доносятся глухие шаги, вот хлопнула дверь, голубь заворковал у окна… Разве это не жизнь?
И часы размеренным, меланхолическим боем напоминают, что есть еще время: четверть часа, и еще четверть, и еще, и еще, — так проходит жизнь… И везде она одинаково проста и одинакова сложна, и нигде нельзя определить ее направление и ее смысл, а нужно только идти, идти, идти… И только минутами бывают озарения, когда яркий свет разливается вокруг, когда все становится понятным, когда исчезают противоположности между «я» и «ты», между «я» и миром…»
Выпал снег. И это вызывает у Владимира ощущение радости, грустной радости, обращенной в прошлое:
…«Снег… Какой родной, какой милый! Нет, нельзя выдержать, надо пойти поздороваться с ним, пойти в поле, в лес. Тебе ведь нет дела до наших мелких житейских условностей, оскорблений, враждебностей, — ты такой молодой, такой чистый!.. Да, да, пойду прямо полем, без дороги, вон к той ели… Может быть, кто-нибудь там меня поджидает… Но — кто? Не та ли девушка с зелеными глазами, которая обещала когда-то встретиться со мной? Или, может быть, у меня есть своя Гильда, которой я обещал когда-то королевство и которая придет теперь за ним?» (Из письма к жене).
…«Весна, весна! Неслышно подкрадывается она, блеснет в горячем солнечном луче, прожурчит в ручейке тающего снега, поманит в даль синевой неба и прозрачностью воздуха, — поманит робко, с грустной улыбкой о невозможности, с счастливым воспоминанием о том, что было и чего не было…» (Из письма к жене).
…«Небо пасмурно. Может быть, к восходу солнце разойдется: оно восходит теперь около двух, бросает узенькую золотую полоску на стену; она быстро растет, переходит в пятно на полу. От окна тянутся лучи, в них играют золотые пылинки, иногда влетит муха, и всеми цветами переливается перламутр ее крылышек. Но золотая полоска становится все меньше… вот уже осталась одна блестящая звездочка, — мелькнула и исчезла! Только над стеной — золотое сияние. Хорошо теперь стоять на стене и смотреть туда, вниз… Вот кто-то идет по стене, важно и чинно, точно часовой, — это ворона, черная ворона на золотом небе, остановилась, посмотрела и прошла… А колокола все звонят, тянутся фабричные гудки и пароходные свистки — длинные и короткие, угрюмые и просительные…» (Из письма к жене).
…«Дождь, дождь, дождь… Вечером так хорошо засыпать под его ровные удары! Днем он моет траву, листья — они уже такие большие! Даже липа распускается… Вот чудесно будет, когда она зацветет!..»
Здесь мысль Владимира обращается от настоящего к недалекому будущему, когда зацветет липа, сегодня уже разрывающая листочки… А между тем время идет, приближается август — и день суда! И в этот день, вероятно оборвется всякая дорога в будущее.
Никаких надежд у Владимира нет. «Переводом занялся бы с удовольствием, — пишет он в письме к матери, — но не знаю, удастся ли, — главное, хватит ли времени?»
Что означают эти слова? Как это может «не хватить времени» в тюрьме? Все объясняет дата письма: «1» июня 1907 года». До суда и приговора остается два месяца. Успеет ли он закончить перевод в два месяца? Нет у него иллюзий и относительно исхода суда. «Ужасно наивно думать, — пишет он жене, — будто две-три фразы защитника могут повернуть все дело! Лично я убежден, что приговор уже предрешен».
Кончается это письмо знаменательной фразой: «А о жизни не просят, — это так, — молчат». Естественная робость удерживает сегодня от расшифровки этих писем, таких глубоких и мужественных. Но возможно кажется мне, такое объяснение этой последней фразы: Владимир не сомневается в смертном приговоре и напоминает своим близким, что после приговора нельзя, недопустимо «просить о жизни», то есть подавать «на высочайшее имя» прошение о помиловании.
21 августа 1907 года в Санкт-Петербургском военно-окружном суде слушалось дело «сына статского советника бывшего студента Петербургского университета Владимира Лихтенштадта, обвинявшегося «в пособничестве производству взрыва на Аптекарском острове». Суд вынес Владимиру приговор: смертная казнь через повешение.
Ожидание исполнения приговора растянулось почти на полгода. Полгода смертник Владимир Лихтенштадт ожидал казни, сидя все в том же Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Вряд ли можно придумать казнь горше этой! Каждый день, вернее, каждая ночь, потому что казни совершались на рассвете, могла оказаться последней. Даже очень сильные люди, превосходно державшиеся на допросах и на суде, с трудом выносили эту пытку ожидания казни, когда, по слову древнего раскольничьего песнопения, «стоит секира при корени».
Владимир показал в этом мужество, не частое даже у героических людей. В ожидании казни он работал над переводом книги немецкого философа Отто Вейнингера «Пол и характер». Перевод был закончен точно в срок, — книга была издана. В предисловии к ней критик А.Л. Волынский упомянул о том, что автор перевода, молодой ученый, находится временно вне жизни по причинам, от него не зависящим. Волынский не мог назвать имя этого молодого ученого. Однако оно огласилось, люди его узнали.
После полугодичного ожидания приведения приговора в исполнение было объявлено: казнь заменяется вечной каторгой, отбываемой в тюрьме Шлиссельбургской крепости.
Такое смягчение приговора было неожиданностью. Владимир на суде от защитника отказался. Он не только не старался выгородить себя, оправдаться, но, наоборот, считая себя погибшим все равно, принимал на себя вину некоторых других обвиняемых. Тем не менее он произвел такое впечатление на суд — на такой суд! — что судьи от себя ходатайствовали о смягчении его участи.
Казнь была заменена пожизненным заключением.
Сама Марина Львовна тоже была арестована вскоре после ареста сына. Ее посадили в Петербургскую женскую тюрьму, так называемый Литовский замок. Здесь, в общей камере, среди воровок, содержательниц притонов и публичных домов, проституток-хипесниц, в грязи и матерщине, под истерические вопли и страстные драки, в не отпускающей ни на миг смертельной тревоге о судьбе сына, Марина Львовна продолжала писать труд, начатый еще на свободе.
Однажды я спросила, как же она умудрялась писать в такой страшной обстановке.
Марина Львовна ответила:
— Людям все можно объяснить. Я рассказала им, о чем пишу, для чего это нужно. Попросила их: «Дайте мне спокойно работать два часа в день!» Они изо всех сил старались сдерживаться целых два часа — не шуметь, не драться, не ругаться… Можете мне поверить, это давалось им не легко! Но я работала ежедневно! Людям все можно объяснить.
Через некоторое время Марину Львовну выпустили.
Тут, начиная с «навечного» заточения сына в Шлиссельбургской крепости, начался для Марины Львовны новый этап в ее судьбе — казалось, тоже «навечный». Ведь тогда никто не знал, что через одиннадцать лет — в 1917 году — победившая революция раскроет все тюрьмы, даже Шлиссельбургскую крепость! В ту полосу чернейшей реакции никто не мог даже и мечтать об этом.