Даниил Гранин - Рассказы. Новеллы
Я приходил в магазин вместе с Бобиком. Его тут знали. Деньги у него водились, иногда бумажками. Таких на завтраках не накопишь. Перед приходом Бобик начищал ботинки, прислюнивал волосы.
Покупку нам клали в конверты со штампом магазина. Магазин был частный. В тридцатые годы кое-где еще сохранялись частные магазины — остатки нэпа Может быть, он числился кооперативным. Филателистический — не имел государственных конкурентов.
Мы шли к нам в парадную, на лестницу, садились на мраморный подоконник, и Бобик выкладывал свою добычу, сверх купленных марок. Несколько лучших марок он всегда прихватывал. Он показывал мне, как это делается: запускал руку под страницу и стягивал марку, прилипшую к ладони. Каким образом они прилипали — был его секрет. Но интересно, что я не спрашивал его. Я даже боялся, что он научит меня этому. Как я теперь понимаю, что-то мешало мне переступить. Что именно, не знаю. Но прямое воровство ужасало меня. Коллекция Бобика росла, а моя остановилась. Советские марки — те, что ходили на конвертах, — работницы в платочках, красноармейцы в буденовских шлемах, матросы — все это повторялось, заграничных же марок не прибывало, а старинных тем более. Покупать я мог только французские колонии, которые почему-то стоили недорого. Однажды я не вытерпел и стащил у матери рубль. Конечно, это я не считал воровством. Мы жили бедно. Отец был выслан в Сибирь, мать целыми днями шила платья на заказ. Она гордилась моими отметками, учеба давалась мне легко, поэтому всякие драки, школьные битвы сходили мне с рук. Классный руководитель Ксения Аркадьевна, как я теперь понимаю, хотела отвлечь меня от дурного влияния с помощью общественной работы, она давала мне всякие поручения, однажды поручила собрать деньги на учебники. По полтора рубля с человека. Сперва у меня оказалось на руках двадцать с чем-то рублей. Назавтра должны были принести еще. После уроков я немедленно отправился в магазин марок и купил из этих денег альбом. Тоненький, дешевый, но лучше, чем у Бобика. Синий переплет, на обложке выпуклая надпись. Продавец уговорил меня еще купить две сотни наклеек, уголков, не помню уж точно, как они назывались. Весь вечер я переклеивал марки из тетрадки в альбом. Сладостное занятие. При этом обнаруживалось, как мало у меня марок. Были страны, вовсе не заполненные, — Испания, Аргентина — ни одной марки. Еще какие-то страны. Назавтра я накупил этих марок. Я восседал на высоком стуле, и продавец, толстый, в золотых очках, с уважением доставал из ящиков указанные мною марки. О будущем я не думал, сколько я ни пытаюсь сейчас вспомнить, не было никаких опасений, я не придумывал, что я скажу, как оправдаюсь. Было счастливое чувство приобретения. Груда марок росла передо мною, заслоняя все последствия.
На месте будущего сияла мечта о следующем альбоме, толстом, на тысячи марок, каталоге, сериях марок, играющих всеми цветами радуги, марок неведомых островов, затерянных княжеств, марок юбилейных, с надпечатками. Приобщение к таинственной касте людей, связанных общей любовью-ревностью. Примерно так я расшифровываю то давнее чувство, что наполняло меня.
В тот же день я показал Бобику свой альбом, где почти на каждой странице трепетали лепестки марок. Я их еще не подсчитал, но моя коллекция становилась не хуже, чем у Бобика, это был рывок, во всяком случае, он был огорошен и обозлен.
Вскоре, разумеется, все раскрылось. Несколько дней я тянул, врал Ксении Аркадьевне, что забыл деньги дома, что мать ушла, заперла их в шкафу, но настал день и час, когда пришлось признаться во всем. Подробности признания начисто исчезли из памяти. Стыд аккуратно стер обстановку, слова, теперь там белое пятно, зато далее следует заключительная сцена, памятная во всех подробностях. Мать зажала мою голову между колен и ремнем стегала меня по голой заднице. В это время в печке медная дверца была раскрыта и там пылал альбом, вся моя коллекция. Альбом корчился, сжираемый пламенем, желтые языки раскрывали страницы, забирались внутрь, марки, марки уносились, махнув синеватыми вспышками. Только ярость матери могла придумать такую казнь. Чтобы лицом к печке, чтобы я видел, как гибнет не только то, что куплено на растрату, но и все остальное, честно приобретенное за несъеденные завтраки, выпрошенное, подаренное.
Сгорело все, без остатка. Рыдая, я сидел у печки, перед кучей остывающего пепла. Высокая, белого кафеля печь осталась холодной. Злости на мать не было, справедливость кары не подлежала сомнениям, тем более что я слышал, как в соседней комнате она с дядей Игорем обсуждала, где достать деньги, возместить мою растрату, двадцать пять рублей была серьезная сумма. Потом дядя Игорь вышел ко мне, сел рядышком, помолчал, осторожно погладил меня по голове, я уткнулся ему в колени. Так мы долго просидели.
Он гладил, почесывал мою голову, бормотал:
— …Те, у которых пусто внутри, хватаются за всякую всячину — марки, монеты, коробки… коллекционеры — это от пустоты, своего ничего сделать не могут, вот и собирают, собирают неудачники.
Говорил он как бы себе, а я как бы подслушивал и поэтому запомнил.
Меня перевели в другую школу — чтобы избавить от позора и от Бобика. К маркам я никогда не возвращался.
В юности досталось мне собрание гравюр, был соблазн их собирать, очень меня уговаривали. Уклонился. Говорил, что времени нет. Времени, конечно, не хватало, но на самом деле — боялся. Себя боялся.
Школьные годы давно слились в один нераздельный поток детства, а вот пятый класс, четко обозначенный тем происшествием, остался, то событие с марками не стало ни забавным, ни милым, оно торчит такое же постыдно страшное, гора окаменелого пепла. Никак не удается посмеяться над ним.
Остался интерес к чужим коллекциям, втайне удивляюсь диковинным человеческим увлечениям — чего только люди не собирают. Один московский начальник повез меня к себе на дачу, показал сарай, где на дубовых полках выстроилась шеренга обуви разных стран и эпох. Ботинки, туфли, сапоги, ботфорты, башмаки — все заботливо протертые, смазанные. Я видел коллекции керосиновых ламп, перочинных ножей, граммофонов, флюгеров, журнальных обложек, пуговиц, карандашей, гвоздей, спичек, флаконов. Хозяева этих собраний составляли особую породу людей, они относились всерьез к своей страсти, и в то же время посмеивались над ней, и не могли от нее отказаться. Их азарт, их неутолимая жажда найти, достать, приобрести отпугивали меня и привлекали. Это было опасливое чувство запретного, временами я ощущал как бы подземные толчки тех давних темных сил.
С Бобиком мы встретились спустя много лет. Я собирал тогда рассказы блокадников для книги о блокаде, ходил по квартирам и записывал. Меня передавали от одного блокадника к другому. Однажды на Васильевском острове мне сказали, что в соседнем подъезде живет один блокадник, любопытный тип, хотя он вряд ли мне подойдет. Да потому что он совсем не положительный герой, и кое-что рассказали о нем, всякие мрачные слухи.
Он не хотел меня принимать. Я долго уговаривал его сперва через приоткрытую дверь на цепочке, потом в полутемной передней. Я привык к тому, что многие блокадники не хотят возвращаться к своим тяжелым воспоминаниям. Но у меня существовало несколько приемов, которые помогали.
— Голодному нечего стыдиться, — сказал я, — и святой с голоду хлеб украдет.
Он был хромой, опирался на палку. Маленькая задиристая бородка сделала его неузнаваемым. Вдруг он пригласил меня в комнату, стал вглядываться и назвал меня по имени и тут же спросил «имя-отчество». Он обращался ко мне на «вы», настороженно, с некоторым подозрением. Не разрешил включить магнитофон. Рассказывал сухо, коротко. Ему перебило ногу в первый месяц войны, демобилизовали, остался в городе, голодал, как и все в блокаду. Родители умерли.
Я водил карандашом по бумаге, делая вид, что записываю его рассказ. Комната была большая, уставленная книжными шкафами. На шкафах стояли бюсты чугунного литья всей династии Романовых. Висело много картин. Похоже, специальности у него не было. После войны он работал в жилотделе.
Странно, что он меня узнал. Я никак не мог высмотреть в нем того мальчика, вроде как ничего прежнего не осталось в нем, но все же это был Бобик, и я, не стесняясь, передал ему то, что рассказывали о нем, как он обирал умерших от голода людей и на этом разбогател. Он не обиделся, не возмутился, он потребовал уточнить, что значит «обирал».
— Вы знаете, что такое мародеры на войне? — сказал я. — А я знаю. Я имел дело с этой сволочью. Вы же забирали не продукты.
— Продуктов у них не было, это точно, — подтвердил он. Похоже, что ему нравился мой гнев. Оказывается, он являлся не только к умершим, он заставал еще живых, тех, кто уже не вставал, с ними он тоже не церемонился, он давал им кусок сахара, буханку хлеба, торговаться они не могли, и забирал то, что ему нужно было. Он все это рассказывал с вызовом, не стесняясь. Жаль, что я не включил магнитофон, попробую по памяти восстановить его речь. Она была пересыпана матерщиной, он не оправдывался. Когда наступила блокада, он стал выменивать свою коллекцию марок — а она уже была приличной — на хлеб и крупу, выменивал у одного коллекционера, начальника; однажды, придя к нему, увидел, что дом его разбомблен, дымятся развалины, тогда Александр Прокофьевич, так, оказывается, величали Бобика, забрался туда по разбитой лестнице и вытащил несколько альбомов. Это было не фуфры-мухры, это был капитал! На черном рынке, оказывается, коллекционные марки котировались. Были прохиндеи, которые переправляли их на Большую землю и, по слухам, даже за линию фронта. У Александра Прокофьевича было то преимущество, что он знал многих коллекционеров.