Сергей Львов - Спасите наши души
С самого утра в воскресенье Геннадий отправился на улицу Горького в ателье звукозаписи. Ему предложили подождать. Старик, который сидел в стеклянном ящике, выводил серебряной краской и затейливыми буквами надпись на огромной фарфоровой чашке: «Маленький подарок с большим чувством уважаемому...»
Генка фыркнул. Его смех подхватила толстая курносая девочка-школьница; она пришла вместе с матерью получать свой заказ. Пластинку, в середину которой была наклеена фотография курносой девочки, положили на диск проигрывателя. В репродукторе раздался ее напряженный голос: «Дорогой папа!! — выкрикнула она. — Мы с мамой поздравляем тебя с днем твоего рождения. Дорогой папа! У нас все хорошо! А сейчас я сыграю тебе то, что выучила в школе». И пластинка заиграла какую-то несложную фортепьянную пьеску.
Девочка и мама просияли. Геннадий тоже просиял.
— Я хочу записать в начале пластинки несколько слов, а потом музыку, — сказал он.
— На чем будете играть? — спросил его техник.
— У меня с собой пленка. С нее музыку запишете.
— Можно и с пленки. Входите в студию. Текст напишете? Или будете так говорить, из головы?
— Из головы! — уверенно сказал Генка.
«Скажу просто, — подумал он. — Сейчас ты услышишь песню, с нее все началось. Не понимаешь? Потом я тебе все объясню...»
Но тут перед ним на стене вспыхнул сигнал: «Запись!..» — и Генка крикнул не своим голосом:
— Дорогая Ася! Разреши подарить тебе в этот день...
«Что я такое говорю? — подумал он — И почему таким ужасным голосом?» Но он видел сквозь стекло аппаратной, как стремительно бежит лента записи. Остановиться было невозможно.
— ...этот маленький подарок с большим чувством! — прокричал Генка и остановился. Он увидел, как девочка, которая поздравляла своего папу и, оказывается, еще не ушла, смотрит на него сквозь стекло аппаратной, надувая толстые щеки: сейчас прыснет со смеху.
— Я не могу записываться, когда на меня смотрят! — крикнул Генка, довольный, что может прервать запись.
— Это была проба, — успокоил его техник. — Вам никто больше не будет мешать. Вы готовы?
Генка помолчал и, когда вспыхнул сигнал, вдруг снова продекламировал:
— Эту маленькую пластинку, дорогая Ася, с большим чувством я вручаю тебе в знак...
«Какой ужас!» — подумал он и остановился.
Но Генка не хотел отступать. Он добился своего. Через час работы у него была пластинка, на которой он тихим и спокойным голосом обещал, что когда-нибудь объяснит Асе, почему записал для нее именно эту песенку. Сфотографироваться и наклеить свою фотографию на пластинку он решительно отказался.
И вот эту-то пластинку в конверте он весь день таскал вчера, надеялся, что сможет отдать ее Асе, а принес сегодня с утра и уносит, не решившись отдать.
Не отдал, так отошлет. И Генка по дороге на работу забежал на почту. Пусть хоть завтра получит.
Пусть улыбнется. Все-таки она удивительно улыбается...
День у Аси начинался хорошо. В цехе в воскресенье вымыли окна, и теперь все было залито солнцем. Новенькая почти совсем приладилась и больше не задерживала Асю, и после одиннадцати часов, когда конвейер остановили для занятий производственной гимнастикой, а потом снова включили, Ася почувствовала, что она вошла в тот ровный ритм, в который важно попасть с начала недели. Тогда все будет ладиться. Можно будет и работать хорошо и думать о том, о чем она опять не может не думать.
Она не предложила вчера Павлу приехать и позвонить и не обещала, что приедет к нему еще раз сама.
«Это я правильно сделала, — думает она, — теперь пусть сам решает».
Самое главное она ему сказала. Поп? Ни за что на свете! А вообще-то он ей нравится. Непонятно только почему. Хотя почему непонятно? Как он вчера взял билеты хорошо и на озеро вместе с ней хорошо глядел, как они в автобусе ехали замечательно! Нравится? Нет, вчера они сказали об этом правильнее: они друг без друга жить не могут. Сказал это первый Павел, сказал-то хорошо, а вот что он будет делать после этих слов, неизвестно. Даже в общежитие опоздать побоялся: не великий подвиг для большой любви. Несмелый он — вот что плохо. И верит во что-то до того ненужное и нелепое, что и представить себе немыслимо. А может, и не верит? Сам себя уговаривает? Оттого так и нервничает, когда об этом заходит разговор. И все-таки семинарист! Но ведь могло быть так: полюбила человека, а с ним случилось несчастье. Заболел, например. Тогда как? Отец вот, когда за матерью ухаживал, заболел, серьезно заболел. В войну его даже в армию не взяли. Ведь не объявила ему мать: не знала я, что у тебя плохое здоровье, не нужен ты мне такой. Совсем по-другому она ему сказала. Вспоминали родители, как молодыми были, рассказали недавно ребятам.
Они и сейчас, конечно, еще не очень старые, а ее не понимают. Да и как понять? Она сама им не рассказывает ничего. А как это расскажешь? Никак не расскажешь. Никому. Ни отцу, ни матери, ни Марине, ни Генке. Может быть, только Вадиму. Об этом нужно подумать.
В обеденный перерыв Ася пошла в комитет комсомола — сдавать список желающих заниматься в университете культуры. Себя она тоже включила в этот список, хотя решительно не знала, где возьмет на это время.
Катя Волохина, освобожденный секретарь, озабоченно говорила по телефону:
— Да вы знаете, сколько у нас молодежи? А девушек сколько! Лекцию, которую вы предлагаете, мы с удовольствием возьмем, только зимой. А сейчас нам нужно обязательно о вкусах и о модах поговорить. Дело к лету, и у нас вокруг этого много споров. Неправильные настроения тоже есть.
Заместитель Волохиной — Сергей Савиных, знаменитый бригадир электриков, — одним пальцем печатал на машинке, сердился, поднимал брови, ерошил волосы и был совсем не похож на свой гладко причесанный и улыбающийся портрет, висевший около проходной.
— Ну и агрегат! — сказал он Асе, показывая на машинку. — Представляешь, ни восклицательного, ни вопросительного! Только параграф и еще процент. А я стих печатаю. Бесчувственная какая-то машинка! Где ты ее взяла, секретарь?
— И болтун же ты, Савиных! — сказала Катя. — Не успеешь свой стих за перерыв напечатать, а бюллетень давно вывешивать пора. От руки знаки проставишь. Еще лучше будет.
Но Савиных никак не мог успокоиться:
— Нет, совсем для чувств не приспособленная машинка. Ну хорошо еще машинка, а если человек такой? Хочет спросить, хочет крикнуть, выругаться хочет, а у него в голосе ни восклицательного, ни вопросительного, один параграф. Басню такую написать можно, я попробую.
— Ох, болтун! — еще раз сказала Волохина. — Может, скоро машину такую сконструируют: сама не то что печатать — стихи сочинять будет.
— Вполне возможно! — согласился Савиных. — Сейчас тоже такие стихи встречаются, будто их машина писала. Тогда уж сразу еще одну машину надо бы построить, которая эти стихи будет читать.
— Ну ладно! — перебила Волохина. — Ты потом эту машину сконструируешь. А сейчас стих кончай печатать. Тем более Конькова пришла, а нам с ней поговорить нужно.
— Садись, Конькова, — сказал Савиных, оторвавшись от машинки, и подмигнул Асе. — За стул держись, разговор с тобой будет серьезный.
— А что? — сказала Ася. — Списки я принесла, вот они. Задержала немного, но раньше никак не могла. Еще что-нибудь нужно?
Катя просмотрела список, а потом проговорила каким-то не своим голосом:
— Да понимаешь, ерунда какая-то... В общем такое дело... Даже не знаю, как сказать...
— Очень просто, — перебил Савиных, — сейчас я ей все сам скажу. Я пригласил вас, господа, чтобы сообщить вам пренеприятное известие. Ревизор к нам не едет, а на вас, гражданка Конькова, проживающая там-то и там-то, член ВЛКСМ, незамужняя, несудимая, — вы только не волнуйтесь! — на вас поступил донос.
— Ну, что ты такое говоришь? — вскинулась Катя Волохина. — Заявление нам прислали. За-яв-ле-ние! Дело серьезное, а ты все шутишь.
— Нет, я не шучу, — сказал серьезно Савиных. — Когда на бумаге стоит подпись, такую бумагу можно назвать заявлением, а когда на бумаге подписи нет, тогда, извини, получается, что я правильно сказал. Академика Крылова воспоминания не читала? — спросил он, поворачиваясь к Кате Волохиной.
— Ну при чем тут какой-то академик?
— Не какой-то, а знаменитый кораблестроитель. Ему однажды прислали на его подчиненного кляузу без подписи: «Расследовать!» А он на ней и написал:
«По закону Петра Великого, кто на кого напишет, а подписи своей не поставит, то такой бумаге ни веры, ни ходу в Российском государстве не давать, а сжечь ее на площади рукой палача». Цитирую по памяти, но за смысл ручаюсь.
— Господи! — сказала Катя. — Как с тобой все-таки трудно! Ты же не академик и не Петр Великий!
— Но ведь я и не требую, чтобы ты разложила здесь костер. А анонимку обсуждать не хочу, — твердо сказал Савиных.