Михаил Годенко - Зазимок
А Миките, казалось, и горя мало, Нехай митингуют, нехай кричат. Он закрылся с Полей в бывшей аптечной каморке и колдует себе над аппаратом. Аппарат — дело рук покойного Овсея Фомича, бывшего аптекаря. Микита его, безногого, когда-то гонял по улицам на коляске. От Овсея несло такой сивухой — дыхнуть невозможно. Вот она, оказывается, откуда капала. Вот на каком огне варилась. Не зря на аптечной вывеске изображена змея.
Поля сидит рядом. Теплая, славная — уходить от нее неохота. Микита потягивает сивуху, заедает огурцом крепкого посолу. В другое время остался бы на ночь, но сегодня нельзя. Он ведь на подозрении. А ну схватятся в комендатуре: где нарушитель нового порядка, чем занимается? А ну прикажет цыгановатый комендант: доставить немедленно для повторного допроса. Солдаты кинутся в хату — Микиты нет. Как бы матери не пришлось отдуваться своими боками.
— Ни-ни, Поля, еще посижу и пойду.
— Ночь на дворе!
— Нехай буде ничь — темна, як пичь! — захохотал, довольный, икнул и продолжал: — Пойду, и все. Гата! — добавил на румынский манер.
И пошел, разводя перед собой руками, словно прокладывая путь в высоком травостое. Поля осталась одна. В соседней комнате кряхтит мать, Хавронья Панасовна. Разбитая параличом, она теперь вовсе не показывается на улицу. Микита да хворая мать — вот двое, о ком думает, о ком печалится Поля. Вот двое, что составляет ее куцее счастье, готовое рассыпаться в любой миг. Микиту, того и гляди, куда-нибудь угонят или пулей подшибут. Мать на ладан дышит…
Он пробирался огородами. Пьян-пьян, а сообразил: идти улицей — на рожон переться. Объявлен строгий комендантский час, сразу зацапают. Огородами — меньше риску. Только вот беда: от забора к забору надо перебегать по открытому месту. Еще и месяц, как назло, высветился. Хоть ложись в репейник и свисти носом до позднего утра. Нет, в самом деле, как же попасть в свой садок?
Микита пополз канавой к старой акации. Дерево кидает густую тень до самой середины улицы. Можно проползти по тени, там вскочить на ноги и к противоположному земляному валу.
Его накрыли, точно кузнечика. Только намерился дать стрекача, тут:
— Стой! Лежать!
Чувствовал лопатками: шевелиться нельзя, не то пырнут штыком, пригвоздят, словно букашку. Когда подбежал второй патрульный, подняли с земли, сняли ремень, скрутили за спиной руки и в хату, где квартировал комендантский взвод. Офицер приподнялся на узкой койке, узнал своего крестника, усмехнулся, словно обрадовался встрече. Начал расспрашивать: куда и откуда. Микита не выдал Полю. Сначала хотел было сбрехать, что ходил в город, носил кое-что на толкучку и допоздна задержался. Но потом передумал. Еще прицепятся: что продавал? Где гроши? Сказал почти правду: был у одной горячей, никак отпускать не хотела. Румын поверил.
— Буна! Буна! Гай на печку. Утром разберемся.
Полез на печь, думая: наказали щуку — кинули в реку. Но вскоре все понял. Печь накалена — ни лечь, ни сесть. За всю ночь глаз не сомкнул, подкладывая ладони то под одно, то под другое место. А солдаты хоть бы хны, спят внизу. На земляной пол солома брошена. Поверх нее рядна постелены. От приоткрытых дверей живым сквознячком поигрывает. Храпят, как святые. Интересно, куда завтра погонят Микиту, какое наказание выдумают. Когда вели сюда, заметил: на подворе срубленные акации лежат вповалку. Может, пилить-колоть заставят? Некоторые хлопцы потели над ними за всякие провинности. Это бы еще добро, а вот если на лавку положат!..
3
Мне надо рассчитаться с Юхимом. Многое задолжал агент. Возьму за грудки, оторву от пола, скажу: отвечай! И глазами бегать не дам. Смотри прямо. Знал, на что идешь, — умей и ответ держать. То, что отсидел свою десятку, в расчет не возьму. Мой суд — особый суд.
Юхим живет улицей выше. Если идти положенной дорогой, вон какой крюк придется огибать. Я пойду прямо, через сады-огороды. Мне протоптанная стежка ни к чему. Мне только бы побыстрее до него добраться. Мне только бы выдохнуть в его темное лицо:
— Ну!..
Я иду к нему цветущим садом, по мягкой земле. Вокруг синева разлита. Вокруг тепло и благодать. Но перед глазами не вешний цвет, а обледенелые сучья. Под ногами воронки, которые надо перепрыгивать.
Передо мной колючая проволока и надолбы, которые надо резать и взрывать. Я тороплюсь. Земля колышется от взрывов, встает на дыбы. Я падаю, огнем обдает руки. Ползу и снова бегу. Бегу бешено, даже губы ветром обжигает…
Палка моя тяжелее винтовки. Берусь за нее обеими руками. Словно штыком, упираюсь в землю, толкаю тело вверх, перепрыгиваю невысокий вал. И вот я в чужом огороде, на чужой территории. Бью ноги о чужие комья. Царапаю лицо о чужие ветки. Я в самом логове. Из деревянной конуры рванулся на меня в бешенстве лохматый здоровенный пес. Я сунул палку ему в зубы, веду за собой до порога. Он прикусил палку, лаять не может, только рычит с завыванием. Стучу щеколдой. Стук отдается в сенях гулко, — видно, совсем пустые сени. И вот дверь распахнулась — передо мной Саша, Александра Овсеевна. Забываю, зачем пришел. Она кажется совсем молодой. Тонкие брови славно изламываются над темными глазами. Мне сдается неправдоподобным, что я вижу ее здесь. Что надо ей в этом логове? Почему сюда пошла? Зачем теряет доброе имя? Она видится мне в гимназическом фартуке у пианино. Длинные пальцы мягко ложатся на клавиши. Клавиши воркуют. Порой откликнутся тонкими жалобными голосами, порой ударят набатом. Никогда не слышал ее голоса, только звуки из-под руки. Я привык слышать ее в кино, не видя ее. Она сидела где-то у самого экрана, внизу. Когда там, на полотне, кто-то сидел в раздумье, она играла тихо и грустно. Замирала совсем, когда тот, о ком главная речь, обнимал за тоненькие плечи ту, которую надо было обнимать.
Почему она здесь? Как сюда попала?
На волосах синяя косынка. Подол синей юбки подоткнут.
— Ой! — одернула подол, поправила косынку. И юбка и косынка — в белых пятнах известки. На белой кофте белых пятен не различить. — Слышу, стучат. А это ты, — заметно смутилась, — это вы!
Мне хотелось сказать ей: «Саша, мне больно, что ты здесь. Мы ведь с тобой вроде не чужие. Связаны чем-то невидимым. Нас сблизили брат и сестра: Алексей и Таня. Обязали чем-то, а сами ушли, оставив нас в неловком положении. Чувствуешь ли ты, понимаешь ли? Я пришел в этот дом творить суд. И встречаю тебя. Мне трудно теперь начать… Но все равно. Где он?!»
— Юхима нет.
— Когда можно застать?
— Кто знает?
Саша зачем-то вытерла руки о бедра, прощаться, что ли, со мной собирается? Ну нет, я так не уйду. Не для того пробивался сюда под кинжальным огнем, чтобы уйти ни с чем! — Если обождать?
— Разве я против? Только его по суткам не бывает. А то и больше.
— Где же?..
— На кирпичном заводе дежурит. У печи стоит, на обжиге.
— В городе и живет?
— Нет, домой ездит.
— Не близкий свет.
— Что поделаешь! На автобусе или на попутной машине. Бывает, своим ходом, через Кунгас, по лугам, по грядинам — напрямик. Так короче.
— Я тоже напрямик ломился.
Саша усмехнулась.
— То-то, слышу, собака не на улицу, а в огород кинулась… Может, в хату зайдете? Правда, у нас не прибрано. Вот побелкой занимаюсь. Дай, думаю, освежу сени. А то углы паутиной затягивать начало. — Снова поправила косынку. — К Первому мая в комнатах убрала, а сюда руки не дошли.
У глухой стены широким корытом стоит деревянная кровать с горкой разноцветных подушек. Напротив, у окна, ткацкий станок. Он занимает почти половину комнаты. Земляной пол устелен цветными ковриками.
— Сама? — Я показываю глазами на домотканые дорожки.
— Угу! — прикусила конец косынки.
— Хитрая штука, — киваю на станок, — хоть бы одним глазом поглядеть, как движется.
Саша охотно присела к станку:
— Смотрите!
Попеременно нажимает ступнями на рычаги — рамы пришли в движение: ряды толстых ниток, которые выглядят прозрачными плоскостями, то сходятся на вертикали, то снова под углом расходятся. Между этими плоскостями то справа, то слева пробегает челнок. Легко скользит, увлекая за собой цветную поперечную тесемку. Одним словом, станок заходил ходуном. Саша посмотрела на меня.
— Ничего хитрого.
Действительно, проще простого! Правда, я понимаю, что простота здесь кажущаяся. Сядешь сам — какой ногой нажимать, какой рукой запускать челнок? Запутаешься в основах, как муха в паутине.
Сперва залюбовался: до чего же ладно управляется Саша. Потом пожалел: зачем променяла тонкий, умный инструмент — пианино на эти грубо сколоченные рамы и перекладины. Мне захотелось спросить: «Почему такой далекий путь проделала: от Алексея Петровича к Юхиму?» Поймет ли? Еще, чего доброго, подумает, что у меня не все дома. Алексея Петровича — поминай как звали. А Юхим живой, здоровый. Известно, живое к живому тянется. Одной памятью долго не продержишься. Так думает или нет, спроси!..