Рустам Валеев - Родня
— Молчу. Потому что я ни в чем не виноват, а тебе это все равно…
Я не был виноват перед ним — ни в чем! Виноват был наш дом, чопорно и милостиво открывший свои двери перед своенравным и горделивым сиротой, виновата была мама, давшая ему постыдную роль моей няньки, получавшей за свои труды пышными лепешками; да, виноват был дом, раскрывший двери, но так и не впустивший его… вот чего никогда не простит мне Марсель! А я не был виноват, не был виноват.
И все-таки я спросил, можно ли мне приехать к нему еще.
Он ответил:
— Но ведь мы уезжаем.
— Ну, а до того, как вы уедете?
— Не знаю, — сказал он. — Да и зачем?
Через неделю моя сестра и Марсель уехали.
Они уезжали вместе, я в этом не сомневался, но сестра сказала, что он уже ожидает ее в Энске. Значит, Марсель не захотел повидаться с моей матерью. А может быть, этой встречи не хотела сестра.
Когда мы возвращались, проводив Динку до автобуса, мама сказала:
— Но ведь она его любит, — как будто внушала кому-то правомерность поступка дочери. — Как ты думаешь, — уже прямо ко мне обратилась она, — он не будет ее обижать?
— Если и будет, это уже не в нашей власти, — ответил я.
— Да, да, — поспешно согласилась она, — жизнь наших детей не в нашей власти.
Осенью взяли в армию моего брата, чему он был рад необычайно. Его жена, разумеется, осталась у нас. Она ходила на последнем месяце, и мама оберегала ее как самая внимательная и нежная родительница. И тут добросердечие мамы окупилось ответной приязнью Надиры, почти не помнящей собственных родителей.
Я вспомнил слова Марселя о том, что, будь это лет пятьдесят назад, старания моей матери принесли бы дому счастье и удачу. И вправду, разве можно было отказать ей в настойчивости, умении, даже в такте и добросердечии? И, вероятно, в ней было то, что Ираида назвала призванием. Только слишком поздно взялась она руководить. А до этого руководили ею — бабушка, обстоятельства жизни, традиции дома, законы ее профессии, к которой вряд ли она питала страсть и имела способность.
Но вот что в ней было неистребимо — привязанность к дому. А разве можно за это упрекать человека, разве во мне самом не было той же привязанности? Да, я жил в нем отчужденно, отстраняясь от мелочности его забот, — и это проницательно заметил Марсель, — а между тем я не уходил из дома, хотя и мечтал о свободе. Да и когда мечтал — в розовом детстве, а в сущности я не тяготился замкнутостью и совсем не спешил разбить скорлупу, покрывающую мое существо…
Весной я закончил техникум. Мне предложили три места: в учхозе, в Алтайском крае и здесь, в городе, в ветбаклаборатории. Я выбрал ветбаклабораторию. Я, правда, немного колебался между работой в городе и учхозом, все-таки мне там нравилось, да и привык я. Но оттуда уехала Ираида, и последние дни были омрачены прощанием с ней. Она мне сказала:
— Ведь я тебе, дурак, нравилась. Но почему-то все пошло наперекосяк. Знаю, тебе мама запретила жениться на мне.
— Может быть, и так, — сказал я. Мне было все равно, что она думает.
Все-таки она умело выбрала, чем уколоть меня. Но, может быть, искренне так считала. И вот в чем она была чуточку права: пусть не мама, но сам я остерегался близости; обретая самостоятельность, я не хотел отдаваться во власть другого мира — иная семья, иная жизнь вызвали бы во мне почтительный восторг и повели бы меня, мою слабую, податливую волю за собой. А я хотел самостоятельных шагов, и шаги эти я должен был сделать в собственном доме.
И вот весна, синий воздух трепещет в комнатах, полный майского звона и младенческого визга. Мой племянник возвещает на весь мир о своем рождении. Когда я подхожу к его кроватке, он замолкает. Его мягкий, рассеянный взгляд облетает мое лицо, он неожиданно улыбается нежным хрупким ртом. Его мать худа и остролица, но у нее много молока, и она энергична и счастлива. Насытившись, малыш засыпает, а я гляжу на него долго и пытливо и нахожу в его чертах сходство с моим братом, иногда и с собой, — я умиляюсь и чувствую себя мужественным, словно будущее маленького человека зависит от меня.
Цветут сирень и белая акация в сквере Красногвардейцев, председатель Реввоенсовета по самый постамент укрыт животворной зеленой чащей. Я возвращаюсь с работы через сквер и вижу детскую коляску, которую катят по желто-песчаному руслу аллеи моя мама и дядя Риза. Шаги их осторожны и плавны — они берегут сон малыша или, может быть, счастливый покой на своих лицах. Не замечая меня, они сворачивают в боковую аллею.
Я прихожу домой, справляюсь у дедушки, как его здоровье, затем вывожу его на крыльцо подышать вечерним воздухом. Ветхий кашель дедушки почти не нарушает тишины двора, где все тоже ветхо и зыбко, как его старческое тело.
Я сижу в нашем садике с закрытой книгой в руке, мне хорошо, но в иной миг вдруг точно послышится: «Вечером в испанском доме», — как знак, как призывный клич в дорогу, и душа моя замирает в предощущении необыкновенного.
Вот, может быть, когда похороню дедушку…
Холостяк
1
Не надо, чтобы друг донашивал твою старую шапку, не надо.
Помню, дедушка сшил мне заячью ушанку, а мою старую, с наушниками из серого каракуля и серым суконным верхом, насадил на колодку и, слегка подновив, отдал Алпику. И Алпик еще больше стал походить на изящного солдатика в этой шапке и шинелке, которую он донашивал после брата. (Шинелкой сперва брат, а потом Алпик тоже были обязаны дедушке, точнее, его честолюбивому замыслу: суметь и шинелку сработать, тем более, что сукно-то было как раз шинельное.)
— Спасибо, спасибо, — бормотал Алпик. Как он смутился, как быстролетно сменились на его остром худом лице румянец и бледность.
А через два дня дедушка возмущался:
— Какой неблагодарный мальчишка, какой, однако, неблагодарный!
Оказалось, что Алпик, встретившись с дедушкой на улице, не поздоровался. Я стал говорить, что мой друг очень рассеянный и к тому же близорукий, и, кажется, убедил в тот раз дедушку. Но Алпик и в последующие дни как бы вовсе не замечал дедушку, и дедушка, мне кажется, слишком громогласно и упоенно переживал свой гнев, а мне только оставалось удивляться непонятному поведению своего друга.
Он, как прежде, пропадал у нас, оставался ночевать, по утрам пил чай и съедал столько лепешек, что приводил мою бабушку в умиление своим обжорством. Ей было все равно, здоровается он с дедушкой или нет, — для нее Алпик был сирота, ребенок. Но она умела облекать свое покровительство в форму естественного, ненавязчивого дружелюбия, что не удавалось взбалмошному гордецу дедушке.
Алпик был младший в своей семье. Их отец ушел в сорок первом году на фронт, оставив на попечение жены шестерых детей, мал мала меньше. Тетя Асма, неграмотная кроткая женщина, чьи заботы прежде ограничивались воспитанием малышей и возней по хозяйству, принялась ткать половики. К тому же она помогала соседям копать огороды, косить сено на приречной пойме, пасти телят, что тоже давало кой-какой приварок.
Почти каждый год тетя Асма определяла своих отпрысков — кого в столовую, кого на хлебозавод, кого на мясокомбинат или кондитерскую фабрику. Вряд ли ее дети шли на эти работы с большой охотой, но никто из них ни тогда, ни позже не посмел упрекнуть мать за ее расчетливость. А что до Алпика, то ему уже тогда предназначалась иная, чем у братьев и сестер, судьба: он пойдет учиться дальше, в институт или университет.
Муж тети Асмы погиб почти на исходе войны в Австрии. («В Венском лесу», — стал подчеркивать потом Алпик. Кажется, про Венский лес он стал упоминать с того времени, как узнал о существовании такового.)
Так вот, Алпик по-прежнему пропадал у нас. Возможно, он так и не здоровался, встречаясь с дедушкой на улице, но тот помалкивал. Он, верно, уступил моей матери, которая считала нашу с Алпиком дружбу полезной для меня: Алпик замечательно решал задачи по математике и физике. О странном поведении Алпика вскоре в доме у нас забыли, а я вспомнил о нем много позже, когда Алпик поступил почти так же с Лазарем Борисовичем, учителем физики и математики.
Лазарь Борисович был тощий носатый человечек с величественной шевелюрой пречерных волос, с тонким и хриплым голосом. Глядя на него, всякий пожалел бы, сердобольно думая: «Каково ему, бедняге, с этакими архаровцами!» Но ему было легко с нами, а нам с ним. Он не стеснял ребят суровыми рамками послушания, на его уроках всегда кипел озорной шумок. Мы, как водится, почитывали книжки, обменивались записками, зубрили следующий урок. Но учитель умел отвлекать нас от ерунды рассказами из жизни, например, Нильса Бора или какого-нибудь другого знаменитого физика. Тонкий, хрипловатый голос, печально ликуя, вдруг возносился над шорохами класса: