Михаил Аношкин - Покоя не будет
Нина Петровна потупила голову, несколько минут сидела молча, потом продолжила:
— Но время — лучший лекарь. Боль в сердце притупилась. Я стала забывать измену. Молода была. Думаю, все равно найду свою долю — должна же она быть, эта хорошая моя доля, если мать на свет родила! Повстречался один мужчина, представительный, ласковый. Поженились. Я уже институт окончила, он учился заочно. Помогала ему как могла, поддерживала. Бориска у нас родился. Вот, думаю, и моя доля нашлась. Успокоилась. Выучился мой муж, инженером стал. Помоложе встретил, девочку почти, и опять осталась я одна. Теперь единственная во мне вера — это мой сын. Тяжело мне, ой как тяжело — ни одной близкой души на свете нет. А у меня душа горит, кричать хочется. Ведь мне тоже хочется жить по-человечески. Разве я не имею на это право?
Уходила Нина Петровна от Андрея расстроенная воспоминаниями, откровенным разговором.
— Вы уж меня извините, — печально улыбнулась она на прощанье, — что я так с вами откровенна. Ведь мне тоже хочется поговорить с кем-нибудь.
Жалко было эту славную маленькую женщину. Ободрить бы ее, сказать бы ей такие слова, чтоб веселее стало у нее на сердце. Да только не знал таких слов Андрей, не умел утешить. Он только сказал:
— Приходите еще, Нина Петровна. С вами так хорошо!
4
Вскоре начались дожди. Маленькую избушку обдувало со всех сторон ветрами, обмывало холодными дождями. Тоска одиночества настойчивее и настойчивее овладевала Андреем. Неожиданно пришел племянник Демид. Они были почти ровесниками — Демид был всего на два года моложе. Но плечистый, краснощекий, с диковатым взглядом серых глаз, с медвежьей увалистой походкой он казался старше стройного черноволосого Андрея. Как хорошо, что Демид пришел! Андрей изнывал от одиночества: не появлялась Нина Петровна, не забегал Борис, исчезли ягодницы, надоели бестолковые разговоры по телефону с кордонной телефонисткой. Правда, эти разговоры имели одну положительную сторону: не давали забывать, что в мире еще кто-то существует, кроме него, Андрея. От книжек болела голова. Стихи не давались — сколько ни пробовал их писать.
Демид на горе был впервые: все некогда, дела. Он придирчиво осмотрел избушку со всех сторон.
— Свистит? — спросил он, показывая на щели. И неодобрительно покачал головой:
— Непорядок!
Молча выстрогал маленькую деревянную лопаточку, сходил в лес, принес моху, умудрившись где-то достать сухого, и, посвистывая, закрыл все щели.
— А теперь здорово можно сказать! — скупо улыбнулся Демид, и скуластое лицо с мохнатыми бровями сразу подобрело, стало привлекательным. Демид закурил. Как и отец, говорить много не любил, а уж если говорил — обязательно о деле.
— Держись. Я к тебе не простой. Письма принес.
— Письма?! — вскочил Андрей. — Откуда?
— Увидишь. — Демид полез во внутренний карман пиджака и вытащил сверток из газетной бумаги, перевязанный крест-накрест ниточкой. Андрей поспешно сорвал ниточку. Ах этот Демид! Аккуратнейший человек, любящий всюду порядок, — он и письма постарался плотно завернуть, в несколько слоев. Распутывай одной-то рукой!
— Дай-кось! — Демид не спеша развернул газеты и вывалил на дощатый стол письма. Их было много: в серых, синих, белых конвертах, даже были треугольники.
— Ух ты! — изумился Андрей. — Да тут их, никак, штук тридцать?
— Двадцать семь, — уточнил Демид. — На заводе в комитете комсомола нашел. Спрашиваю на днях: Андрею Синилову писем нет? Думаю, не может быть, чтобы не было. Не такие ребята на целину поехали, чтоб забывать друга. А Ванька Самойлов из механического — он теперь секретарем — говорит: «Нету». Тут Анечка вбегает: «Есть, есть!» Вот бюрократы!
У Андрея на глазах выступили слезы. Он обнял левой рукой Демида и проговорил:
— Спасибо, дорогой!
— Брось! Не я ведь писал, — грубовато ответил Демид, вообще не любивший сентиментов. Докурив папироску, он поднялся:
— Пока! Вижу, не до меня. Потом приду. Что принести?
— Ничего. Ой, и славный же ты, Демидка!
— Ладно, ладно. Да, чуть не забыл: Иван Митрич и Витька Горелов по привету передали, — пожав Андрею руку, ушел, ни разу не оглянувшись. Андрей крепко обрадовался привету от мастера и друга. С Витькой пришли в цех в одно и то же время и попали в заботливые руки Ивана Митрича.
* * *Ах, какую драгоценность принес Демид! Андрей перебрал письма, нашел прежде всего от Дуси.
Снова в мыслях унесся в далекий целинный совхоз; в бескрайний расхлест полей, в тот самый беспокойный мир, в котором хотел жить Андрей и где теперь жили его друзья. И повеяло весенними запахами талой земли, суровыми степными ветрами, очаровали серебряным звоном мартовские ручьи.
«Андрюша, милый, здравствуй! — писала Дуся — Разве забыл нас? Скажешь: не забыл! А где твои письма? Я пишу тебе четвертое, а ты молчишь. Как ты можешь молчать, если тебе пишут друзья? Тебе плохо, Андрюша?»
— Плохо, Дуся, очень плохо, — прошептал Андрей. — Если бы ты только знала!
Он не стал дочитывать это письмо. Хотелось прочесть ее письма в том порядке, в каком они писались. Вот оно, первое, еще в начале мая пришло на завод. Ну, что стоило переслать вовремя? Демида в комитете знают, да и брат Василий на заводе человек известный.
Дуся в первом письме передавала многочисленные приветы от товарищей — перечень их занял чуть ли не тетрадную страничку.
«Мы тебя не забыли, Андрюша, — писала Дуся. — Ты не беспокойся, пожалуйста. Если к тебе в больнице будут относиться плохо, пиши нам, мы самому министру жалобу напишем».
— Да нет, Дуся, не надо писать министру, ко мне отнеслись хорошо, по-человечески.
«У нас сейчас много, много хлопот. Отделение хуже других подготовилось к посевной, ты же знаешь, какие там были дела. А людей мало. Клавка Меньшикова, — помнишь, тогда в ботиночках приехала, к директору в секретарши попасть хотела? — чуть не убежала. Стала она прицепщицей. Жили в землянке. С поля по суткам не уходили, грязно, холодно. Боже мой! А Клавка не думала так работать. Как можно быть такой легкомысленной? Не понимаю. Ладно, тракторист попался славный. Ты его не знаешь, он приехал позднее, Ленька Кудрявцев — золотой парень, на все руки мастер, и характером спокойный. Два дня Клавка не была в поле. Догнали ее на центральной, постыдили. Сколько было слез! Вернулась, морщится, но терпит. Эх, Андрюша! Выздоравливай скорее. Как ты нужен здесь! Скорее приезжай!»
Во втором письме Дуся с тревогой спрашивала, не случилось ли чего с Андреем очень серьезного. А в третьем просила не забывать старых друзей.
Были письма из комитета комсомола, от знакомых ребят и девушек. Парторг спрашивал, не нужна ли ему, Андрею, помощь.
Ребята рассказывали о своем житье-бытье, сообщали новости, а поэт Петя Колокольцев обещал в скором времени прислать тетрадочку стихов о целине:
«Пришлю я тебе, Андрейка, на память свои стихи. Только уговор, никому не показывай. А будет невмоготу, прочти их и вспомни наши первые дни на целине, друзей вспомни — и, честное слово, легче будет».
«Какие вы чудесные, ребята! Как мне не хватало вашего участия, дружеской поддержки! Что я без вас, без друзей, без Дуси? Несчастный человек! Одинокий, как волк! — думал растроганный Андрей. — А теперь я самый богатый человек в мире: у меня столько друзей! И пропадать мне никак нельзя, нет никакого расчета. Туберкулез кости? Немощь? Повоюем еще!»
И подумал Андрей о Нине Петровне. Опять пожалел ее. Несчастная, одинокая. А что может быть горше одиночества? Знать, что ни одна душа на свете не понимает тебя. Жить с людьми и все-таки жить в одиночку. Страшно! Андрей читал, не помнил точно где, кажется, у Горького, о том, как в наказание человека обрекли на вечную одинокую жизнь, и это было самое тяжкое наказание.
Андрей, не откладывая, сел писать ответные письма. Он плохо умел писать левой рукой. Положил на тетрадь камень, чтобы бумага не двигалась, и выводил каракули. Рука не успевала за мыслями. Андрей хмурился, сердился, но писал и писал.
Когда наступил вечер, он лег на нары, уставший, но довольный тем, что потолковал с друзьями. Так до полночи и лежал с открытыми глазами, думая о недалеком прошлом.
А в крышу нудно и беспрестанно барабанил дождь.
5
В сентябре Андрей собрался в Челябинск. Покидал Егозу с грустью. Перед отъездом побывал еще раз у избушки, посидел на прощанье. Погода выдалась на редкость теплая, воздух был прозрачен. Уже подернулись желтизной березы, и эта желтизна вкрапилась в неуемную зелень сосен. Далекая восточная кромка горизонта строго очерчивалась, а горы на западе казались особенно выпуклыми. Уже повисла над всем этим простором еде уловимая осенняя грусть. Месяцы, проведенные на горе, останутся в сердце и в памяти.