Дмитрий Фурманов - Том 4. За коммунизм
— А это, мама, на именинах он… случайно… это ничего… Вы не обижайтесь. Когда трезвый — он хороший.
Всю ночь не спала, проплакала Арина Сергеевна. Плакала и Луша. Но не разговаривали больше. Обе молчали.
В другой раз как-то зашла Арина Сергеевна; а он ночью снова пьяный.
— Сашка, Сашка! — кричит девчонку прислугу. — Что у тебя, подлая, лампадка не зажжена?
Девчушка было за лампадку, а он стук ей по затылку, выхватил лампадку от иконы, да плесь ей в лицо остатками масла.
— Живо, дрянь поганая!
И когда девочка налила, зажгла:
— Сашка, молись! — скомандовал он.
Девочка робко зашелестела пальцами по лбу, по плечам, по животу.
— Да не так, со слезой, гадина!!
Девушка растерялась окончательно и смешно так, жалостно зашмыгала носом.
— На колени!! — ревел Грошев. Девчушка кувырнулась на колени.
— Поклоны! Да крепче лбом по полу стучи, сука!
— Оставь, Павлуша, оставь, — подошла было Луша и взяла его за руку.
— Прочь, Лушка, прочь! А ну, сама молиться, с Сашкой!
— Павлуша, подумай…
— Молиться, сейчас же! — бросился он на нее с кулаками.
Оробевшая бледная Луша задергала торопливо рукой, зашептав:
— Господи Исусе, господи Исусе…
Арина Сергеевна спряталась за шкаф, не показывалась, пока не уснул Грошев, растянувшись прямо на полу.
— Лушенька, что ты с таким зверем жить остаешься? Уйди от него, уйди. Загубит вконец он тебя, окаянный, — шептала мать рыдающей Луше. — Уйди, что ты…
— Как я, мама, уйду? Не могу я. Завтра вот встанет, заласкает меня, и все-то, все прощу я ему. Привыкла уж, привязалась.
— Какой привыкла — слезы одне…
— Это сейчас слезы, мама, а завтра я не буду… Он и прощенья во всем попросит. «Не буду, — говорит, — Луша, больше никогда, прости ты меня. — И сам заплачет. — Обидел я тебя»… Ну, и забуду все, прощу… И отец-то… — Куда я пойду? Разве он примет меня теперь такую?
— Примет, Луша, примет, — плакала и Арина Сергеевна, — я поговорю с ним, примет…
Обе уснули в слезах, а наутро Грошев долго плакал у Луши в комнате и вышел почтительный, смущенный, к Арине Сергеевне, даже руку ей поцеловал. Только в этот же день снова не явился. А ночью так разбуйствовался, окна начал бить, весь двор поднял на ноги, с револьвером бегал за Лушей, грозился убить. Она выскочила на двор, а там хозяин, Телятников.
— Я не могу, — говорит, этого дальше выносить, всех детей перепугал ваш озорник. Побегу за милицией.
И через пять минут действительно пришел милиционер. Факты были все налицо, по комнатам валялась перебитая посуда, мебель, разная, ведра на кухне, перекувырнутые кадушки, выбитые стекла — все говорило о свежем буйстве. Грошева увели, посадили. А наутро выпустили. Пришел он домой молча, слова Луше не сказал, только на диване все лежал с открытыми глазами. А потом поднялся к хозяину.
— Пошумел, — говорит, — Клим Климыч, я ночью-то… Вы уж простите. Я слышал — на суд вы там хотите… Полноте-ка, Клим Климыч, пустое это, с кем греха не бывает. Я лучше, знаете что, вам и забор-то пришлю починить сегодня, да вот и дети босые ходят у вас — обувку сходим купим…
Телятников жил бедно. Случай такой — одна удача. Никакому суду ничего он не передал, а Грош ев сделал все так, как говорил.
Вскоре были именины Алексея Павлыча, Лушина отца. Позвали и Лушу с Трошевым — хотели о этот вечер замириться да настоять, чтобы обвенчался он с Лушей. Сидели, выпивали. О венчаньи все еще не говорили, а так уж напились все, что было, пожалуй, не до разговоров серьезных.
— Играй, Степка, — командовал Грошев Степану Иванычу, своему делопроизводителю, отличному гармонисту, которого везде возил с собою.
— Сейчас, Пал Палыч, сию минуту…
— Живо-живо!
Степа начал было пробовать лады.
— Тебе что говорят, с… — взревел Грошев. — Играй, говорю!
— А я пробую-с…
— Вот тебе «пробую-с»!
И Грошев сразмаху ударил Степу по лицу. Тот только сморщился от боли, но не шевельнулся и быстро-быстро заиграл любимую Грошева — «Ухарь-купца». Все сидели смущенные, словно оплеванные… Когда Степа окончил и, робко глянув Грошеву в лицо, примолк:
— Пей, Степка! — крикнул тот. — Нет, погоди: раз, два, три!!! — и он три раза плюнул в стакан. — Пей!
И выжидающе замер над бедным Степой, который вдруг побледнел.
— Павел Павлыч… — взмолился он.
— Пей, сволочь! Али на биржу захотел? Завтра же выгоню, опять сбирать, будешь… Ну?
— Выпью, выпью, — заторопился Степа, вспомнив что-то страшное. И залпом осушил стакан.
Все сидели окостенелые. Арина Сергеевна заплакала и вышла.
— А ты со мной выпьешь? — обратился он к Луше.
— Нет, я не хочу больше…
— Как не хочу?
— Не хочу, не могу, Павлуша, ты один…
— А-а… один… Слышишь, Степка, один я… Ха-ха-ха!.. Нет, врешь, я не один — выпьешь и ты.
Луша робко глянула на отца и не узнала — так побагровел он, перекосилось бешенством его лицо. Алексей Павлыч молчал, чего-то, видимо, ждал еще и не мешал Грошеву пока. Арина Сергеевна не возвращалась. Луша сидела дрожащая, с пробившимися сквозь ресницы слезинками.
— Пей, Луша, не серди! Али не женой пришла ко мне? Женой, спрашиваю, али нет? — вдруг повернулся он к Алексею Павлычу.
— Сам взял, — не сказал — проскрежетал зубами Алексей Павлыч.
— Сам… Ха-ха-ха!.. Да, сам — потому что так сам захотел…
— Эй, лишнего >не говори! — угрожающе прорычал Алексей Павлыч.
— Лишнего не скажем, а что надо — всегда скажу. Так ли, Степка?
Тот нервно задергался на стуле.
— А правду всегда скажу, — повторил Грошев. — И насчет студентов все скажу, потому что знаю… Шлюха, сволочь! — бросил вдруг он в лицо Луше, рванул скатерть, и все полетело со стола.
Вдруг совершилось нечто совершенно неожиданное. Алексей Павлыч выскочил из-за стола, схватил широкими лапами Грошева подмышки, бросил его на кровать и быстро-быстро по бритой полулысой голове зазвенел оплеухами. Степа вдруг тоже сорвался, забежал сзади, смешно хихикнул и со всего размаху ударил Грошева ладонью по лбу и вдруг загрозился всем пальцем: «Не говорите, дескать, это я так»… И весь съежился, побледнел, выбежал на двор и быстро-быстро начал забрасывать в рот полные пригоршни снега.
Алексей Павлыч до тех пор молотил Грошева, пока не отняли его Арина Сергеевна с Лушей. Потом, по просьбе Луши, оттащили Грошева в другую комнату и привязали к кровати. Именины окончились. Наутро Луша под^руку со смущенным Пал Палычем уходила из дому родителей.
Так выжила она целых три месяца. А потом, когда Грошев уехал как-то из города по делам, она имела долгий-долгий разговор с Ариной Сергеевной. И, наконец, решила оборвать эту муку. Снова сложила вещи она и уехала в Дагестан. А приехавший Грошев, узнав, в чем дело, рыдал, как ребенок, но поделать уж ничего не мог. Мученица Луша привыкла потом к мужу и говорила лаже — будто любит его.
Чернов — командарм дома отдыха
В доме отдыха, вот уж года полтора, заведующей была Балконская, жена большого, старейшего партийца. Сама она-то не попросту дворянка, а даже княжеского роду. Чернову, впрочем, достаточно любого обстоятельства, довольно одной сотой каждого из них. Глаза наливались багровью, жилы вздувались, кулаки отплясывали угрожающий танец — стоило только Чернову услышать это княжеское имя.
Чернов — матрос, кронштадтский боец семнадцатого года; он ходил на Зимний, он ранен в боях, он остался тем, чем был в восемнадцатом, девятнадцатом годах; подозрительность, недоверчивость его, инстинктивная классовая ненависть ко всем, где он не чуял подлинных товарищей, порыв все время брать врага «на мушку» — все, все осталось у Чернова так, как было в те годы.
И вот — его назначили… заведывать этим домом отдыха. Можно себе представить, что получилось!
Я работу черновскую не знаю, полагаю даже, что он работал там не покладая рук, полагаю, что и пользы там было от него немало, но — посмотрите-посмотрите, что получилось! Я вчера только говорил с ним самолично, встретились в столовке, за обедом. Он мне рассказывал с восторгом:
— Уж я же им показал, сукиным сынам! — сказал Чернов. И в глазах у него замутилась хмельная отвага. — Уж порснул так — не забудет… Долго пропомнит Чернова!
— А что? — полюбопытствовал я скромно, не глядя ему в лицо, выражая тоном как бы некоторое равнодушие.
— Что? Очень просто — что: всех к чортовой матери прогнал!
— То есть кого же?
— Всех. Заведующую вон! И с должности вон и из квартиры вон — ищи другую! Доктора — вон! Персонал — вон! Один остался… да Вера еще, прислуга…
Он выжидательно поглядел мне в глаза: одобряешь, мол, или нет?
— Один?.. — протянул я вопросительно. — А как же одному было? Тут ведь и хозяйственные дела, и административные, медицинские… Да мало ли что!