Татьяна Набатникова - На золотом крыльце сидели
Студентки перед зеркалами надевают свои богатые шубы и застенчивые пальтишки.
— Ну что ж... — неохотно сказал Мишка и задумался.
Я бросила:
— Ну, пока! — и быстренько повесила трубку, пока он не накопил сомнений и новых вопросов.
У-уф! Упарилась.
— Итак — г у л я е м!
Я озираюсь в пунцовой утробе ресторана — я здесь впервые. Оформили, подлецы, с понятием: зовущая жаркая темнота, цвет красных внутренностей.
Меня знакомят с Ректором; Славиков немного заискивает, Шура выжидательно молчит, а Ректор улыбается на три части: мне, Шуре и Славикову — и всем достается с избытком.
Еда, вино.
Оркестр готовит свою аппаратуру.
Живот подбирается в ознобе предвкушения: музыканты пробуют звуки.
Я не сказала Мишке, в какой гостинице... Как-то еще придется отчитываться. Авось как-нибудь. Не думать об этом, потом, потом...
— Этот зал напоминает мне утробу, — говорю я. Ведь что-то надо говорить.
— А я никогда не видел утробы, — воспитанно признался Ректор.
— Там как в пещере, — поделилась я. Они засмеялись.
Смеются надо мной.
— Да-да! — настаиваю я.
Мне в детстве снился повторяющийся сон: будто ползу я по тесной пещере, на четвереньках, а выход все сужается и сдавливает меня, но ползти почему-то надо. И вот уж мне приходится в ужасе принять самое беззащитное положение: навытяжку — меня так легко раздавить! И стискивает, стискивает со всех сторон, а я продолжаю выбираться с нарастанием ужаса — и от страха просыпаюсь.
— Мне снилось, как я рождалась: как из пещеры. Ведь сон — это считывание старой записи подсознания, так?
— И мне такой сон снился! — преданно заступилась Шура.
— А я свое рождение проморгал! — говорит Славиков и подливает всем коньяк.
Сдались им наши сны...
Я ничего не пью, даже шампанского, чтобы не пахнуть вином — пригодится дома, если умалчивать ресторан.
Впрочем, дело не в вине и не в ресторане — в Левке дело. Левку Славикова мне важно умолчать, вот что.
Мишка прав: не надо было мне сюда ходить. Не надо мне здесь сидеть. А я сижу. Внутренне зажмурившись, чтобы не видеть необходимости встать и уйти.
Шницель вкусный. Картошка фри, салат ассорти...
Мишка меня все время воспитывает и открывает мне глаза — чтобы я не жила вслепую, как это делает большинство.
А я все равно сижу в ресторане.
Общество пьет.
— Пойдем, покурим? — наклоняется ко мне Славиков.
Шура растерялась: она робеет оставаться вдвоем с Ректором. Но мне же охота послушать и Левкины любовные намеки, я встаю.
Любовь он завел от скуки, она у него липкая, как карамелька в ладошке, но по гулянке сойдет. На кафедре, когда мы оказываемся вдвоем, Лева Славиков поднимает на меня очи, томно глядит и протяжно вздыхает: «Ли-и-ля...» — а я делаю вид, что ничего не понимаю, и говорю: «Меня так назвали в честь отцовской гармошки».
И так греемся этой игрой: он разыгрывает красивое страдание неразделенной любви (ведь я в п о л н е замужем), а я непонимание — и оба в безопасности.
Сели мы с ним в холле, он закурил.
— Ой, Лева, я еще один феномен памяти вспомнила, — затараторила я. — Мне еще снилось все время отцовское поле боя и как меня ранило — слушай! Будто бы изрытая взрывами долина, а я на какой-то возвышенности. Все гремит и грохочет. И вот, будто летит пуля — летит так, что я вижу ее траекторию...
Славиков меня не слушал. Я замолчала, а он даже не заметил, сосредоточенно готовясь что-то сказать. Он курит, отражается в стенных зеркалах и пьяно зыблется; ходят мимо выпившие едоки, из ресторана и назад, и швейцар, злясь, закрывает за ними дверь.
— Что? — рассеянно спохватывается Славиков.
— Нет, ничего.
Я не обиделась — ведь мы чужие.
Я тупо смотрю на швейцара, а Славиков, силясь придать словам внутреннюю напряженность, отрывисто и с паузами говорит, что у него есть теперь квартира, правда, не здесь, а в Заполярье, ему дает эту квартиру Ректор, и не хочу ли я поехать туда с ним?
Я понимаю, Славикову хочется игры по крупной, да и когда же еще, ведь уже сорок, а все нет бурной — на разрыв аорты — жизни, есть только надоевшая семья, а Ректор сейчас за столом только что авторитетно изрек: «Любовь — болезнь сорокалетних».
— Нет, не хочу! — отвечаю я с кокетливым капризом и мотаю головой, как семнадцатилетняя девочка.
В дверь дует, швейцар сердито ее закрывает и с ненавистью смотрит на меня, как я фальшиво смеюсь в уплату за жратву и вино. Ох и перевидел он здесь таких дамочек! Мне хочется подойти к нему и оправдаться: я не такая, я здесь случайно, я больше не буду.
Дуть перестало, а я поеживаюсь и все оглядываюсь на здоровенные окна, занавешенные прозрачным тюлем; окна на улицу, и мне кажется: вот сейчас там будет проходить Мишка и увидит меня здесь — такую, какую видит швейцар...
— Скажи, что х о ч е ш ь! — насупленно требует Славиков.
И правильно: он платит, он и заказывает музыку. А я как можно шутливее возмущаюсь:
— Как я скажу хочу, если я не хочу!
— Скажи! — капризничает пьяный Славиков.
Я затравленно оглядываюсь на окна. Как сказал бы Мишка, знает кошка, чье мясо съела.
Я к Мишке хочу! А уйти не могу. Уйти — это поступок, а я существо слабое, беспоступочное.
Славиков, не дождавшись ответа, забыл, о чем это мы говорили, нетвердо задавил окурок, и мы вернулись в ресторан, к нашим друзьям.
Тут все было в дыму. Вечер подходил к концу, все опьянели и курили уже не сходя с места.
Шура смотрела нам навстречу с облегчением и с упреком: мол, ну что вы так долго!.. Видимо, ей приходилось плохо. Ректор сладко жмурился и в перерывах между затяжками назойливо улыбался, глядя на нее. Она не знала, что ей с этими улыбками делать. Оглянется по сторонам, вздохнет и робко говорит ему: «Ты поешь! Ну почему ты все куришь, куришь и ничего не ешь!» И опять оглядывается.
Славиков прилипающим языком лопочет Ректору: «А помнишь, после третьего курса... Крым... зайцами на третьей полке. Берег... горы зеленые... и я тогда понял...»
И вдруг растерянно сказал:
— Лиля! Я его очень люблю! — и кивнул на Ректора с беспомощным недоумением.
Шура сердобольно заморгала, а Ректор все так же стойко улыбался, и мне пришло в голову, что перед нами муляж улыбающегося Ректора, а сам он в это время где-то спит, свернувшись калачиком. Но тут он пошевелился и сказал:
— Товарищи! — Он прислушался к своему голосу, подбавил в тон проникновенности и повторил: — Товарищи! Выпьем за нашу встречу!
Говорящий муляж.
Они все трое схватились за свои бокалы, счастливые, что нашлось общее дело, а я с радостным выражением хамства на лице спросила Ректора:
— Скажите, вы не муляж? Знаете, делают такие из папье-маше для витрин яблоки, груши, мясо. На вид — как настоящие. А на ощупь — можно я вас потрогаю?
Славиков, пьяный пьяный, а задохнулся. Шура заморгала и отвернулась от меня. Но Ректор не обиделся, а учтиво кивнул и протянул мне руку — для ощупывания. Я потрогала руку, озадачилась, как повар, пробующий суп, и поднесла эту руку, как мосол какой-нибудь, к своему носу: понюхать. Шура предостерегающе смотрела на меня, стараясь как-нибудь взглядом натянуть вожжи и остановить меня. Куда там! Меня ее взгляд только подхлестнул. Не выпуская руки Ректора, я придвинулась к нему и вкрадчиво, как врач, попросила:
— Скажите: ма-ма!
И с ожиданием уставилась на его рот.
Ректор мягко высвободил руку, с ласковым укором улыбнулся мне и опять предложил свой тост.
Все в смятении выпили, на меня никто не глядел, а я, в возмещение своего стыда, мстительно подумала: «Шура потому и боится его, что он ей не нравится. Надо сказать, что он ей не нравится».
Славиков окончательно опьянел, чтобы не разделять ответственности за произведенный мной скандал, и рухнул лицом на стол. К счастью, это всех отвлекло: захлопотали, Шура вылила ему на голову стакан воды и вытерла своим носовым платком. Ректор рассчитывался с официанткой крупными купюрами, и я сперва подумала: слава богу, что не за Славикова счет я тут сегодня гуляла, а потом сообразила, что, пожалуй, еще больше свинства, если за счет Ректора... Хоть вынимай деньги да выкладывай за себя.
Потом Ректор побежал на улицу ловить для Славикова такси, а я искала в карманах Славикова номерок — получить его пальто. Швейцар у двери сопровождал меня неотступным взглядом.
Вывели Славикова на улицу, набросив на него пальто, упаковали в машину, Шура сказала адрес, а Ректор заранее заплатил — и опять я почувствовала себя свински.
Мы втроем вернулись в холл и сели покурить и успокоиться. Мы качали головами, сокрушаясь о бедном Левке, и рассуждали, как ему теперь лучше всего выйти из похмелья. Шура готовила отступление, бормоча что-то про своего дога Билла, которого еще надо сегодня выгулять, а в глазах у нее растерянная пропасть, запустение. Я же, чтобы загладить свою вину перед Ректором, уважительно поддакивала ему через слово.