Петр Северов - Сочинения в двух томах. Том первый
Я замахиваюсь сильнее, и моя лопата вдруг уходит в пустоту. Душный ветер бьет мне в лицо. Шумным потоком осыпается щебень.
— Ура!.. Конец завалу! — пронзительно кричит Семен и швыряет на землю лопату.
Эта весть вихрем несется по галерее. От поворота, размахивая лампами, к нам бегут люди. Слышен сплошной протяжный крик.
Трофим бросается ко мне. Он падает рядом на колени, разгребает руками осыпавшуюся, мягкую стену и, почти зарываясь в нее с головой, протискивается по ту сторону завала. Я лезу вслед за ним. Жгучая пыль набивается мне в глаза, в рот. Острый кусок угля царапает шею. Но мне удается пробиться сквозь щебень и пыль в жаркую темень продольни. Несколько минут мы сидим рядом, еле дыша, отряхиваясь, как мокрые птицы. Дальше стоят ровные ряды крепи, под слоем суглинка еле виднеется пара рельсов. Здесь отдается каждый удар лопаты, звонко повторяется каждый крик — так певуча вокруг тишина.
Поглядывая на меня, Трофим тихо смеется:
— Ну, Васька, баня что надо! Теперь двинемся в экспедицию, а?..
Он встает и, приподняв лампу, долго, пристально смотрит на груду белых щепок, разбросанных за сломанной крепью в углу. Лампа дрожит в его руке, и я вижу, как сжимаются, стынут губы и морщина над бровью становится жесткой и прямой.
— Васька… Ты глянь, Василий… Подумай… Подумай только… Боже мой!
Голос Трофима глух, сорван. В нем почти рыдание, почти крик. Я поднимаюсь. По кровле, по столбам крепи колеблется тусклый свет. Белые щепки лежат полукругом, они одинаковой формы, они что-то напоминают… Но не может быть!.. Я чувствую, как льется по моей спине пот, как на затылке до скрипа сжимается кожа. Разбросав длинные кости рук, у завала лежит скелет. Клочья кепки покрывают часть черепа. Рядом валяется ржавая лопата. Ручка ее сломана, и лезвие выщерблено, как пила. Пленник, видимо, долго бился и ждал помощи после обвала.
Меж костей я замечаю блестящий предмет. Я поднимаю его к свету лампы. Это пряжка. Никелевая пряжка. И плетеный обрывок на ней.
— Да ведь это Серега, Трофим!
Он шатается, тяжело шагает вперед.
— Был Серега… Сережа… Сержик. Гармонист. Даже на твоих костях обманули твоего старика, Сергей… Живодеры!
Трофим плачет. Он захлебывается слезами, и мне становится страшно от слез этого человека. Я словно бы теряю какую-то опору. Я беру его за руки, поворачиваю к себе.
— Что ж это, Трофим? — говорю я, не узнавая собственного голоса, не узнавая его лица в медленных слезах. — Это же нельзя! Нельзя… Ну нельзя, понимаешь ты, Трофим!
Никелевая пряжка жжет мою ладонь. Но я сжимаю ее еще сильней. И хотя что-то давит меня, я все же отвожу Трофима в сторону, на несколько шагов, и лишь потом отпускаю его руку.
В сбойке, над завалом, появляется голова Михайлы.
— Ну, что спрятались, соколы? — кричит он, смеясь и легонько вскидывая лампу на ладони. Я закрываю свою бензинку полой пиджака. Дед замечает это. Он улыбается еще шире и под веселый гомон голосов пролазит через завал.
— Ты в жмурки не играй, не такой год у меня, Василий…
— Постой, дед… погоди! — испуганно кричит Трофим, бросаясь к нему и загораживая собой проход. — Подай лопату… и лом, поскорее!
Дед нехотя возвращается обратно. В отверстии покачиваются неровные отсветы лампы.
— Слушай, Васька… Слушай меня, — шепчет Бычков, не отрывая глаз от сбойки. — Уведи деда… Сейчас же уведи… Заговори, что хочешь делай, ведь узнает — окончательно тронется старик…
Я взбираюсь на осыпь, к шуму и свету, и под самой кровлей сталкиваюсь со стариком.
— Ну-ка, берегись… лопату кину…
— Погоди, Михайло, дело к тебе!
Насильно смеясь, я сползаю с ним вместе с завала.
— Иди-ка сюда… секрет! — Недоверчиво он переступает за мной несколько шагов.
— Или шутки вздумал шутить?
Я возвращаюсь и почти силой тащу его в глубь галереи, подальше от людей.
— Какие там шутки, дед…
Мы останавливаемся на площадке, перед боковой продольной. Поблизости нет никого. Гром вагонетки катится долго и не утихая.
Я поднимаю лампу и смотрю в бледное лицо деда, глаза в глаза.
— Я песню вспомнил, Михайло… Ту самую, последнюю, что Сережка пел…
Он хватает меня за плечи.
— Да что ты?
— Ну да… Вот… Вспомнил.
— А ну, заиграй.
— Заиграю. Давай сядем. Отдохнем.
Мы садимся за камень, в стороне от рельсов, и я закрываю руками лицо, чтобы вспомнить песню. Какую из них не знает дед? Он знает все песни Донбасса за век; те, что пели кандальники первых шахт, те, что пели навзрыд жены шахтеров на свежих могилах, те, что на степных этапах пели бунтари. Проходят минуты, но я никак не могу, вспомнить близкий, родной мотив.
Дед терпеливо ждет. Сквозь пальцы я вижу его откинутую голову и закрытые глаза. Но память выручает меня. Несколько лет назад, в холодную осеннюю ночь, в дозоре, партизан дядя Петр пел мне о матери и счастливой звезде. У него был негромкий задумчивый голос.
…Под отчим кровом тихий свет,Но счастья не видать,Нам для печали часа нет,Прости, родная мать.
Из-за угла на главную галерею выходят Сенька и Трофим. Они осторожно несут что-то хрупкое, завернутое в рубахи и пиджаки. Несколько рабочих идут вслед за ними, и чем дальше уходят они, тем тише становится в шахте, и наконец замирает гул вагонетки. Михайло не замечает ничего. На разминовке останавливается пожилой рабочий. Он испуганно смотрит на нас. Я машу ему рукой, чтоб ушел. Михайло даже этого не замечает.
…Нам для печали часа нет,Дороги далеки…
В отдалении снова стучат топоры. Люди поспешно возвращаются к завалу. Мы сидим и слушаем, как тонко звучит камень.
— Чудная песня, — говорит дед. — А верная… Сережка, тот умел. Тот как заведет гармонь… истлеешь.
Вскоре в нарастающем шуме я различаю голос Семена. Он зовет Михайлу и меня. Я выхожу на разминовку. Сенька бежит навстречу, тряся вихрастой головой. Заметив Михайлу, он останавливается, говорит строго:
— Дед и ты, Васька, выезжайте на-гора. Инженер звал.
Михайло медленно поднимается с камня. Самодовольная улыбка светится в бороде.
— Ишь какие дела. Инженер, и тот без наших котелков слабоват. — Мы идем, и дед удивленно оглядывается по сторонам, — все уступают нам дорогу, и у ствола нам сразу подают бадью.
Отсюда, снизу, небо кажется необыкновенно синим. Как синька. И текучим, как огонь. Эта синь колеблется, пока мы летим вверх, и у ворота солнце захлестывает нас ручьями.
Воздух прозрачен и полон близкой голубизны. Запах степной травы горяч и сладок. Мы выскакиваем на помост, на первую пару рельсов, поднятых над степью, и уже не узнаем лагеря. Прямо перед нами стоит новый дом, плотники заканчивают крышу, в окнах поблескивает стекло.
— Ну, чудасия, — гудит Михайло. — Гляди!
За домом черные ряды рвов. Высятся кубы кирпича. Каменщики торопливо вскидывают руки. Дальше, на высоких козлах, пилят лес. Трофим и инженер стоят на другом краю помоста. Они смотрят в степь. Там, на бугре, движутся подводы, целый обоз, ярко светятся свежие доски, медленно оседает пыль.
Оборачиваясь, Трофим улыбается нам. На его лице не осталось и следа печали.
— Горит работа, Василий!
— Горит!
Инженер подходит к деду, ласково берет за локоть.
— Хороша стройка, Михайло Кузьмич?
Дед расправляет сутулые плечи.
— Хороша!
— А вы отдохните, — заботливо говорит инженер. — Вот смотрите, чтобы правильно породу валили… чтобы у ствола чисто было.
— Да, это я могу… Чего ж!..
Крепкой походкой приближается Трофим. Он задумчиво смотрит в глаза Михайле.
— Пласт мы Сережиным называем, Кузьмич. Все теперь будут говорить кругом — на тыщу верст! — Серегин пласт…
От землянки плотники зовут Бычкова, и дед провожает его растерянным взглядом, а потом долго еще стоит на помосте над веселым гомоном стройки, тихо улыбаясь, будто во сне.
Дружными толчками откатчицы двигают груженую вагонетку. Дрожат упругие рельсы. Ветер полощет цветную ткань кофточек на округлых плечах. Поднимается сизая пыль. Жуча мелкого щебня остается на краю эстакады.
Дед хватает лопату. Доски помоста колышутся под ним. Лезвие лопаты ярко сверкает на солнце.
Он не видит, как из-за угла выбегает старый Климка, его сосед. Рыжая бороденка Климки треплется по ветру. В длинной рубахе путаются колени.
— Кузьмич! — надрывно кричит он, задыхаясь. — Слышь, Кузьмич!.. Эх ты, горе-человек! — и пытается вскочить на помост, но слабые руки сдают, срываются с рельса.
Михайло выпрямляется, медленно опускает лопату.
— Ну, что ты… чумной?
Теперь он кажется очень большим перед Климкой. Рваная шапчонка лихо сдвинута набекрень, крепко сжаты губы.