Петр Северов - Сочинения в двух томах. Том первый
Возвращаясь от вагонетки, Антоша остановился перед ним.
— Папаша, — сказал он негромко, но отчетливо, так, что у самого завала был слышен его голос. — Что думать да раздумывать, скажи? Вот закрой глаза… видишь: большая земля! Черные поселки… ржавые паровозы… ломаные пути… — Он торопился. — Что ж, на то ураган! Революция! Но мы-то ведь родник в пустыне открываем… родник! Ого! Как заполощет жизнь — и какая — наша!..
— Да, — ответил Строев, не поворачивая головы, только чуть дрогнув плечами. — Видите ли, пласт еще далеко… сверху идут сыпучие породы.
Антоша вернулся к вагонетке. Пронзительно завизжали колеса. Сзади, прорвав перекрытие из досок, хлынул дробный щебень.
Отбегая, Сенька упал на рельсы.
— Эх, голова инженерская! — сказал он негромко, вставая и жмурясь от боли. — Такая разумная голова, но чья она? Неужели хозяином шахты, господином Бляу, навеки куплена? Право, ребята, чудно!
Мы снова бросились к завалу. Здесь под ударами молота едва-едва колебалась сизая глыба камня. Расталкивая ребят, Сенька вцепился в нее руками. Мы налегли со всех сторон. Рядом у осыпи щебня уже зазвенели топоры. Камень нерешительно тронулся с места.
— Дружней слева! — гремел Колька Снегирь, ползая на коленях. — Подрывай!
— Р-раз… Подрывай!
Камень был очень тяжел, и, казалось, жарок — только от нашего дыхания, и звучен — только от биения наших сердец.
— Так ничего не выйдет, — сказал Строев, приближаясь на пару шагов. — Бросьте!
Мы молча стали на колени, прижались друг к другу тесней.
— Слева!
Глыба плыла на наших руках, медленно покачиваясь на мускулах. У начала пути мы оставили ее и, не произнеся ни слова, в четыре молота разбили на мелкие куски.
— Вот, — прошептал Снегирь, — вышло!
Теперь Строев подошел к самому завалу. Он даже наклонился, чтобы помочь мне. Его лоб и шея были покрыты темным потом, хотя до сих пор он ничего не делал, только смотрел. Он что-то сказал, но струя воды так звучно запела над моей головой, что его слов я не расслышал. Вместе с ним я поднял черное ядро колчедана. Ваня Карась подоспел на помощь. Строев отряхнул руки, быстрым движением достал записную книжку. Когда мы пробирались сквозь сумятицу аврала, он стоял, почти прислоняясь лицом к лампе, и пристально глядел на сдвинутые пластины известняка.
— Все-таки тронулся лед! — сказал Антоша и, коротко взглянув на инженера, улыбнулся глазами.
По далеким пустым выработкам шел несмолкаемый гул. Может быть, он только чудился нам?.. Где-то звенели ручьи, в медленном крушении ныла порода, а здесь, ощущая ответную ярость камня, было так хорошо слышать смех, одолевать огромные тяжкие глыбы, ставить ногу еще на шаг вперед, на эти скупые куски пространства, отвоеванные у завала только сейчас.
У самой почвы, сдавленная всем массивом, лежала зеленоватая плита известняка. Она словно была отлита из бронзы. Напрасно мы били ее молотом и кололи стальными клиньями. Она гудела и брызгала синим огнем. Ощущая жаркое плечо Снегиря, я заводил лом, когда сверху посыпался мелкий суглинок и затем снизу вверх слегка двинулся перегретый воздух. Я отскочил в сторону и прямо у своих ног увидел голову Антоши, крепкий затылок, освещенный лампой, брошенной рядом на щебень.
Завеса пыли, отделявшая меня от Снегиря, двигалась, и я успел подумать: почему медлит, не опускает свой молот Колька?
Антоша лежал навзничь — камень наискось ударил его под колени, прижав к почве. Две продолговатые глыбы, сдвинувшиеся вверху, теперь плавно скользили вниз, пригибая и дробя крепь.
Я упал наземь и, ощущая своим плечом плечо Снегиря, рванул Антона за руку. Он коротко вскрикнул. Воздух двинулся быстрее.
— Берегись! — крикнул Колька хрипло, и, сразу поняв его, я лег животом вниз на эту горячую дорогую голову и еще закрыл ее руками. Я был уверен, что она останется невредимой. Лампа оказалась прямо перед моим лицом. Она ослепила меня. Но я запомнил синее, искаженное ужасом лицо инженера. Было удивительно, что свет становится нестерпимо черным. Всего надо было ожидать, даже пронзительного крика Кольки. Но свет лампы был черен нестерпимо. И когда он хлынул в мои глаза и страх охватил меня, обдал потом, я видел только черный огонь… огонь…
…Если долго смотреть на огонь, как бы входя в него, медленно теряется чувство масштаба. И вот на склонах белых ущелий, на раскаленных обрывах скал уже произрастают белые папоротники и белые дубы. С детства я люблю сидеть у костра, вглядываясь в розовый, вспененный, как пареное молоко, жар поленьев.
Я не хочу оглядываться на степь. Сполохи костра смутны. Лучше верить огню и свету. Сонное царство трав темно, — сон-трава, волчеягодник, приворот, медуница.
Где-то там притаилась еще и шелюга. В одном этом слове метель и ночь — ше-лю-га-а-а… Я не верю сонному царству трав. Я так люблю огонь. На далеких нагорьях — я вижу — кипят ручьи. Пламя, легкое, медленное, совсем золотое, согревает меня. Я сижу у костра в степи, и кусты шелюги шумят за моей спиной. Но это пламя огромно. С головы до ног оно облекает меня, дальше оно клубится на дороге, возникая над горизонтом, до облаков.
Все окружающие меня предметы, все охвачено им, текучими веселым огнем.
Только очень долго присматриваясь к желтой листве тополя, которая слегка дымится, я начинаю понимать, что это закат. Так много солнца и густого света. Свет! Деревянные перила балкона горят. Осколки стекла, расплеснутые внизу, в сухой мураве, пылают. Даже пчела, замеченная мною на подоконнике, окружена пламенной дымкой.
И все это не кажется. Нет, я уже совсем открыл глаза.
…Доктор стоит рядом. У него наивное ребячье лицо. Он запрокидывает голову и всплескивает пухлыми руками.
— Хо-хо! — выговаривает он. — Еще как будем жить… О, представьте! — и поворачивается ко мне спиной.
Теперь я вижу Снегиря. Он лежит рядом на кровати. Опираясь забинтованной рукой о перила и другой, здоровой, о толстую шишковатую палку, передо мной стоит Строев. Он стоит на расстоянии трех шагов и смотрит на меня. Видимо, он давно уже смотрит так — взгляд у него усталый. Его виски стали еще белее — теперь они совсем похожи на снег. Я поднимаю голову, одну секунду передо мной только серые, сосредоточенные глаза. Впрочем, он поспешно отводит их в сторону.
— Послушайте, Василий, — говорит он тихо и совершенно бесстрастно, словно продолжая разговор, прерванный накануне. — Я должен сказать вам, что пласт подготовлен и что вообще дела обстоят хорошо… — Смутившись, он умолкает.
Но я слышу его дыхание. Я понимаю все. «Ты наш, — хочу я сказать ему. — Хорошо. Умница, старик… Ты понял правду. Ты с нами». Но почему-то говорю:
— Знаете, крепь надо заготовить… Да, крепежный лес. — И дальше совсем нелепо: — Погода, знаете, осенняя…
— Мы все сделаем. Все!
Я закрываю глаза. Такой резкий свет вокруг. Но неожиданно от дверей слышится голос Антона:
— Гляди-ка! — грохочет он, сотрясая певучие стекла. — Васька смеется! Право, смеется наш Василек.
— Что?! Васька смеется?.. — удивленно подхватывает Бычков.
Странно — и в самом деле — я смеюсь… И я сжимаю зубы, слыша, как бьется сердце… Жизнь! И вокруг вы, мои славные люди. Я буду жить.
ПРЯЖКАУтро начинается криком перепела, влажным дыханием росы, ветром, идущим с нагорья. У корней трав еще спят отяжелевшие кузнечики. Солнце едва показалось над холмами, но все небо, от края до края, оранжево и глубоко.
От оврага путаными стежками бежит лисица. В бурьяне, у кротовых нор, коротко блеснул рыжий сухой огонь. Блеснул и исчез, но на мелких белесых ветвях тлеет розовый отсвет.
Высоко над нами, переваливаясь с крыла на крыло, плывет шулика. Ярко блестит мокрое перо. Слышно, как оно режет ветер.
Дед сидит на бревне. Он поднимает свою белую голову и долго следит за птицей, щуря слезящиеся глаза.
Костер уже давно погас, и за ночь раздуло пепел, а дед ни на минуту не уснул. Он сидит неподвижно, то опуская руки, то опять закрывая ими лицо, и тихо мурлычет песню. Губы его почти не шевелятся, и кажется, что песня долетает издалека.
Ночью, когда в куренях, в землянках, на скупой траве все засыпали, дед поднимался и подходил к шурфу и там подолгу стоял около ржавой проволочной ограды, трогал ветхие столбы и тихонько возвращался обратно, боясь потревожить сон усталых людей.
Видно по всему, с каким нетерпением ждал он этого утра. Еще до росы умылся, залил пепел, старательно выбил пыль из своего старого пиджака.
— Ты хотя бы на зорьке уснул, Михайло, — говорит Сенька, выходя из куреня. — День ведь очень велик.
— Нам што… не привыкать.
Сенька подходит ближе, достает кисет.
— А ты не думай о старом. Что о старом думать? Просто забудь, не тревожь… Ну, закури.
Дед старательно скручивает папиросу, бумага рвется, сыплется в траву табак. Брови деда нахмурены и жестки: он не может забыть о старом, не может и не забудет. Здесь, под этой самой землей, восемь лет назад он в последний раз видел сына. Сын смеялся и пел. Он был первый гармонист и песенник на поселке. Я тоже хорошо помню его, высокого белокурого парня с широким ремнем гармошки через плечо.