Федор Абрамов - Две зимы и три лета
– А-а, партейной! А кой черт тебе, партейному-то, дали? Каждый партейной куда-нибудь ульнул…
Илья встретился глазами с Валей, растерянно улыбнулся ей, кивнул на задоски:
– Вот как она у нас понимает. Думает, в партию затем и вступают, чтобы должность заполучить.
– Да уж зачем-то вступают. Бригадиром-то, я думаю, могли бы поставить. Невелик пост. Разве парень не мог бы в лесу?
Если честно говорить, то он и сам не понимал, почему не его, а Мишку Пряслина назначили бригадиром. Правда, ничего не скажешь: парень работящий, хозяйство знает, но ежели бригадир еще и кузнечным делом владеет, то разве в убыток бы это было колхозу?
– Ладно. Не будем об этом говорить.
– Ну и о баране нечего говорить.
– Да пойми ты, дурья голова, – опять начал объяснять Илья. Не для жены, конечно, – ту колом не прошибешь. Для дочери. – Страна такую войну перенесла… Везде нехватки. Нынче засуха. А города-то нужно кормить? Там ведь не жнут, не сеют…
– Ну ясно. Городские без мяса не могут. А мы можем. Ты скажи лучше, когда наши дети последний раз мясо ели?
Илья обеими руками сгреб со стола бумаги, втолок их в плетенку, затем схватил ватник и – подальше от греха – на улицу.
2Три дня назад членов партии вызвали в правление. Вопрос – добровольная сдача хлеба государству.
Семен Яковлев взял обязательство на двадцать пять килограммов, Анфиса Минина – на тридцать семь. Ну а что ему оставалось делать? Подписался на пятнадцать – меньше нельзя. Такая установка райкома. И вот из-за этих-то пятнадцати килограммов у них с Марьей и загорелся сыр-бор. А доводы у Марьи одни – горло.
Сидя на ступеньке крыльца, Илья докурил цигарку, размял окурок на ладони, ссыпал остаток махорки в баночку.
Сосны за баней шумели. Из сырого угла дул ветер-шелоник, и, надо полагать, нынешний свет не удержится. И тут, вглядываясь в невидимый в темноте сосняк, Илья вспомнил про силки.
Силки – сорок пять штук – он поставил в конце августа за Оськиной навиной. Думал: какая душа ни попадет – все харч. Но никто не попал. Нет сейчас ни дичи, ни векши на бору. Южная засуха достала и Север. Не спасли Пинегу тысячеверстные леса.
Силков Илье было жалко – пропадут, если не снять. Но когда он успеет сходить за ними? Люди уже неделю как в лес уехали. Начальство рвет и мечет: бригадир дома. А он все со дня на день откладывал выезд. Хотелось самому домолотить хлеб. Страшное дело этот индивидуальный участок. Собираешь навоз, нужники опоражниваешь, потому что без навоза что родится? А дождешься хлеба как измолотить? Раньше было просто – овин набил, и дело с концом. А теперь овинов нету (все разорили за войну) – суши снопы на печи да околачивай по снопу на повети.
Илья встал. Сколько ни сиди на крыльце, а с мясом надо что-то делать. Занять денег у кого-нибудь? Он обернулся к двери – пусть она подавится своим бараном. Но у кого занять?
Выйдя на деревню, он мысленно начал перебирать тех, у кого могли быть деньги. В верхнюю часть деревни можно не ходить. У кого там деньги? У Трофима Лобанова? У Мишки Пряслина? Правда, там жил Евсей Мошкин. У этого должны быть деньги. Кадушки, рамы впроход делает, налогов с него нет – старик, из годов вышел.
Евсей не откажет ему – Илья не сомневался в этом. Но как-то неловко было обращаться к попу. Дать-то он даст, а про себя что подумает? Вот, скажет: партийный человек, а за деньгами-то ко мне пришел.
Нет, сказал Илья себе. Пойду-ка я к Федору Капитоновичу. Правда, он, Илья, в должниках у Федора Капитоновича: с месяц назад брал два стакана самосада…
У Федора Капитоновича огня в окнах не было, зато рядом, у Постниковых, изба ходила ходуном. Пляс, песни, гармонь – Константин приехал.
С Костей Постниковым они уходили на войну в один день, и надо бы пожать ему руку, тем более что неизвестно, когда еще их дорожки опять сойдутся. Костю семья не вяжет – кто его знает, куда потянется. Но тут из заулка напротив донесся протяжный бабий вой, и он передумал. Голосила Дарья Софрона Мудрого оба сына не вернулись с войны. Так весь год: в одном доме песни от радости, а в пятерых вой по убитым.
К Анфисе Петровне он не собирался заходить. Откуда у нее деньги? На тех же трудоднях сидит. Но у нее был свет, и он свернул в заулок. Чем черт не шутит! А вдруг да выгорит.
Анфиса сидела, приткнувшись к столу, и держала перед глазами какое-то письмо (конверт распечатанный лежал на столе). А по щекам ее текли слезы.
Илья смутился, кашлянул. И вдруг Анфиса повернула к нему лицо, и мокрые, заплаканные глаза ее просияли.
– Проходи, проходи, Илья Максимович.
Илья сел к печи.
– Что за депеша такая – и слезы и радость вдруг?
– Да уж верно, что слезы и радость… – Анфиса вытерла рукой глаза. – Не знаю, как тебе и сказать. Ну да все равно, таить нечего… Слыхал, наверно, что тут про меня плели?
Илья поднял брови.
– Ну про фронтовика моего? Слыхал. Был тут у нас в войну один человек…
Илья кивнул. Еще бы не слыхал. Помолотили языками и в лесу, и в деревне, когда Григорий ушел из дому.
– Ну дак от него письмо. Сюда собирается… То-то опять начнут перемывать косточки…
– А, плевать, – сказал Илья. А сам, глядя на нее, белозубую, улыбающуюся, покусывающую губы от смущения, – никогда не видел ее такой, – подумал: "Какой же дурак Григорий! С такой бабой не мог ужиться!"
– Я тут разболталась. Ты ведь без дела не заходишь.
Илья вздохнул.
– В лес-то когда?
Из-за утра думаю. Да вот надо как-то еще деньжонок раздобыть. С мясоналогом рассчитаться.
– Где же ты раньше-то был? Я завтра теленка сдаю, вот бы в пай и взяла. А то я Петру Житову посулила.
Денег у Анфисы, как он и предполагал, не оказалось. Сто двадцать пять рублей – какие по нынешним временам деньги? И все-таки он не жалел, что зашел к ней. Как-то теплее стало на душе. И когда он вышел на дорогу и, прикрыв рукой лицо (мокрый снег лепил глаза), зашагал по ночному Пекашину, ему еще долго виделись ее глаза – сияющие бабьи глаза, промытые легкими слезами.
Анфиса ему нравилась. Всегда нравилась – еще с той поры, когда была девчонкой. И не подвернись тогда Григорий – где же ему было тягаться с таким франтом: из города приехал! – как знать, может, он и не шлепал бы сейчас по этой слякоти…
Илья остановился, покачал головой. Ну и ну! Нашел, о чем думать. Самое подходящее времечко выбрал, чтобы молодость свою вспомнить.
Снег валил густо. Огней не видно. К кому пойти?
3Было без пяти три, когда он вернулся домой.
Нет, не так это просто насобирать тысячу. Не он один налоги платит. И он потопал, помесил снежной каши – вдоль и поперек прочесал деревню. А уж о гордости и говорить нечего. Поп не поп – лишь бы деньги.
Раздевшись и разувшись – все мокрое было на нем, – он разостлал на печи возле стены (у трубы спала Валя) одежду и портянки, прошел к столу. Первым делом надо было записать для памяти нынешние долги. И он, оторвав четвертушку от районной газеты, записал школьной ручкой дочери:
Взято на мясоналог
1. Софрон Игнатьевич. . . .320 руб.
2. Клевакин Ф. К. . . . . 270 "
3. Минина А. П. . . . . 125 "
4. Мошкин Е. Т. . . . . 350 "
Последнюю фамилию он дважды подчеркнул, что означало – вернуть долг в первую очередь.
Затем, просушив бумажку над керосинкой – теперь этот клочок газеты становился денежным документом, – Илья спрятал его в свою берестяную канцелярию.
В крынке на столе было небогато – несколько холодных нечищеных картошин. Так всегда бывает, когда опоздаешь к ужину. Марья не позаботится, а ребятам что – им бы только брюхо свое набить.
Илья потыкал-потыкал холодной картошкой в солонку с серой зернистой солью, вытер ладонью рот, поправил усы – они были все еще мокрые.
Дома, в избе, он не курил, да и вообще старался пореже попадаться с цигаркой на глаза жене ("Хорошему делу научился на войне! Валяй – жги денежки. Богаты!"). Но сейчас ему ох как не хотелось выходить на сырость, и он, виновато посмотрев на Марью, пристроился на скамейку к печи.
Марья с ребенком спала на полу у кровати, с которой доносилось легкое посапыванье сыновей. Рот беззубый открыт, одна грудь вывалилась из ворота рубахи – ребенка кормила на ночь, – а черные ершистые брови даже во сне сдвинуты: его, наверно, ласковыми словами вспомнила на сон грядущий или Валю калила – отвечай, девка, за отца.
Илья развел рукой дым над головой – там, наверху, была Валя – и опять, глядя на спящую жену, жалкую, беззубую, с худой постной грудью, вдруг вспомнил Анфису. А ведь она лет на пять старше Марьи, подумал Илья.
Он жадно затянулся в последний раз, бросил окурок в таз под рукомойник, даже не вытрусив из него табак, как это всегда делал, прошел босыми ногами к столу, задул керосинку.
Ни единый мускул не дрогнул у Марьи, когда он прилег к ней с краю. Ну и пускай. Надоело ему кланяться каждый раз.