Липовый чай - Алла Федоровна Бархоленко
Петя обеспокоенно завозился, шевелил палкой в костре, глаз не подымал, обиделся ее словами. Она чувствовала исходящую от него волну несогласия и вдруг подумала: к чему это она? Зачем слова, возмущение, зачем она что-то говорит чужому человеку? Ее охватило презрение к себе и равнодушие ко всему остальному, она отвернулась к озеру и подумала, что никакого отдыха у нее не получится и двух недель здесь не протянет.
— А леший его знает! — вдруг тихо воскликнул Петя. — Жизнь-то и в самом деле сытая пошла. Заботы особой о куске хлеба нет, все дается-прилагается, а мы все так же, как тыщу лет назад: урвать бы! Раньше-то урвать было необходимо, чтобы ноги не протянуть, а теперь и сам не знаешь, зачем урываешь…
Смущение послышалось в его голосе, и Лика взглянула с изумлением: он-то при чем? Почему смотрит так, будто виноват, и признает, что виноват? Или опять она выдумывает, и никакого смущения и никакой вины в этом человеке нет?
Петя, подавшись к ней, говорил:
— Это ты верно, Викторовна, это ты вовсе даже хорошо — требуй с нашего брата! Какого хрена, какого, стало быть, рожна богатырями перестали быть? Широту российскую на какие штучки-дрючки разменяли? Ага, есть, тоскливо это душе и прискорбно…
Глаза его сияли, в них множился неровный, вспыхивающий свет — или отражалось опадающее пламя костра — в них что-то трепетало, уплотнялось, они стали совсем темными и распахнутыми, и Лика отвернулась от этих глаз, почувствовав некоторое раздражение и некоторую зависть. Раздражала наивная доверчивость Пети, не свойственная, в представлении Лики, мужчине, да в их возрасте и женщине, и, как ни странно, эта же доверчивость вызывала и зависть: может ли она, Лика, хоть на что-нибудь смотреть такими вот глазами?
Петя вдруг поднялся.
— Не забоишься одна? — спросил он опять же виновато. — Мне бы в поселок сбегать, а потом бы я пришел… Или уж завтра лучше?
— Да нет, нет! — заторопилась она. — Иди, раз надо, чего тут бояться! Иди, иди, Петя…
— Ты в землянке устраивайся, — говорил Петя, — у меня там чистое все. А я, как вернусь, сенца принесу и в сене на бережку, ночи теплые… Или как?
— Конечно, конечно…
— Там лампа есть, керосину я утром налил… Я вернусь! — крикнул Петя уже на ходу.
Лика осталась сидеть у тихо догорающего костра, даже обрадовавшись тому, что Петя ушел. Можно не говорить, не стыдиться сказанного, не тяготиться неприятием, можно сидеть у костра и не ворошить ни прошлого, ни настоящего, можно смотреть в огонь и под занудливое комариное пение прислушиваться к медленно расслабляющимся мышцам и придвигающемуся покою.
В лесу меж деревьев уже собралась темнота, а небо и озеро еще блекло светились. Лика подумала, что неправильно, что ночь спускается на землю, — ночь поднимается от земли, поднимается от деревьев и кустов, будто прорастают, заполняя пространство, дневные плоские тени.
Над головой бесшумно, ниоткуда возникло что-то большое, Лика испуганно отпрянула. Большое исчезло и явилось снова совой с раскинутыми широкими крыльями, бесшумными, как рисунок. Сова склонилась крылом в одну сторону, в другую и, удовлетворив любопытство, взяла вверх и исчезла.
В камышах осторожно шуршало, с острова донесся протяжный стон, лесная темень отозвалась ему детским плачем, настолько похожим на плач испуганного и усталого ребенка, что хотелось броситься на помощь, но через минуту испуганный голос раздался с другой стороны, и Лика догадалась, что кричит какой-то лесной зверь, возможно, олень, измаянный комарьем. От звуков этих, от непонятного движения где-то совсем рядом стало жутковато. Лика поспешила в землянку и, прикрыв дверь, зажгла керосиновую лампу.
Темнота за маленьким оконцем мгновенно стала непроницаемой и мрачной. Лика пожалела, что оконце ничем не завешено, что снаружи можно заглянуть в землянку и увидеть, как она боится, хотя она знала, что заглядывать некому, а боится она не так уж сильно. За оконцем зашуршало, запостукивало — о стекло бились толстые ночные бабочки.
Лика привернула лампу, а потом и вовсе задула и не раздеваясь легла на топчан, застеленный стеганым одеялом, с подушкой, туго набитой колким, пахучим сеном. И, еще раз вняв всем лесным стонам, плачам, стрекотаньям и шуршанию сена под головой, мгновенно заснула.
* * *Поднялась она до восхода солнца, разбуженная Петиными шагами у землянки, а может, и не Петиными шагами вовсе, потому что в мягкой траве они были почти не слышны, а тем древним, оставшимся в крови от безвестных прабабок сигналом, который с рассветом поднимал женщин земли на дневные заботы. И озабоченность ее была такова, будто дышала за спиной многочисленная семья, а за дверью ждала ее внимания и ухода домашняя живность, и стучали в крови еще какие-то заботы, и беды, и опасения, и нужно было взглянуть на небо, то ли боясь дождя, то его ожидая, и она вышла, и взглянула, и в рассветной небесной неопределенности ничего не разобрала, смахивало на пасмурность, а Петя, увидев ее, сказал:
— Хороший будет денек!
И улыбнулся ей широкой улыбкой. И потом тоже все улыбался, как может улыбаться человек, совершивший хорошую глупость, которую ему давно хотелось совершить. Так оно и оказалось. Через час прибежала женщина, еще издали запричитала:
— Ах ты, идол поперечный, рыбий колдун! Ты чего же наворотил, чучело рыжее?..
Петя одобрительно посмеивался, будто веселую песню слушал. Лика догадалась, что пришла его жена.
Жена между причитаниями стрельнула глазом в сторону Лики, и Лике показалось, что она силится удержать улыбку, но поскольку в это время жена почти нараспев говорила следующее: «Ах ты, гусак ты ощипанный, поросячье корыто! Мало я с тобой натерпелась, так ты еще и деньги этой проклятой бабе отдал, полынное семя!» — то Лика решила, что улыбка ей только почудилась.
Жена села на пригорок, трубно высморкалась в клетчатый фартук и вдруг сказала обычным голосом:
— Долго тянул, надо было в тот же день отдать, самолюбия у тебя никакого!