Александр Поповский - Повесть о жизни и смерти
Особенно за работой, когда сосредоточенно-грустное выражение вашего лица сменяется выражением отрешенности, голос падает до шепота, взгляд скользит, не угонишься за ним… Неожиданно выросло препятствие, и вы снова другой, не зодчий, кладущий камень за камнем, а боевой командир. В голове лихо несутся планы, проекты, неутомимая машина выбрасывает их один за другим. Я словно слышу ее жужжание и короткие возгласы: «Что если так?», «Почему невозможно?», «А если иначе?», «Надо продумать, ага, вот так!..» Еще один щелчок чудесной машины, и озабоченный взгляд проясняется. «Только так и не иначе, — решительно бросаете бы, — никаких уступок, начинаем!» Удивительный вы человек, Федор Иванович, — пряча лицо в подушку, говорит она.
Ее речь будоражит мои мысли. За каждым словом мне мерещатся волнующие, желанные признания. Воображение заходит так далеко, что я вникаю в их скрытый смысл. Ответить ей тем же, подавить свою робость мне трудно, я могу лишь с благодарностью взглянуть на нее. Она умолкает, и мне сразу же становится грустно. Непрошеная мысль напоминает мне, что милая гостья скоро уйдет, и с ее уходом вернется чувство одиночества. Я утешаю себя тем, что с ее новым приходом в доме и на душе опять водворится порядок…
Я должно быть долго продумал. Надежда Васильевна успела подняться, пройтись взад и вперед, поправить платье и оглядеть себя в зеркале.
— Меня очень беспокоит Бурсов, — склонившись к подзеркальнику и рассматривая безделушки, расставленные на нем, неожиданно сказала Надежда Васильевна. — Он так невзлюбил Антона Семеновича, что малейшего повода, кажется, достаточно, чтобы они сцепились. Этот смирный человек в гневе ужасен. Он и меня пугает порой. Я как-то неосторожно при нем оговорилась… мало ли что брякнешь в горячую минуту… сказала, что Антон Семенович скверно обошелся со мной… Он так долго и настойчиво расспрашивал меня, пока не узнал больше, чем ему следовало знать… Теперь этот задира ждет случая, чтобы схватиться с ним… Как Антон Семенович не понимает, — неожиданно закончила она, — что ему следует оставить нас.
Я подумал о несчастной любви Бурсова, и на память мне пришло одно из его признаний, случайно дошедшее до меня, и ответ Надежды Васильевны: «Я устала от любви, пора вам, Михаил Леонтьевич, запомнить… Не полюбил меня тот, кого я полюбила, другой обманул мои чаяния, а теперь пришли вы…»
— Поговорите с Бурсовым, — попросила меня Надежда Васильевна, — Михаил Леонтьевич вас любит и послушается… Объясните ему, что грубостью такие вещи не решаются… Обещайте, прошу вас… А теперь, — вздохнув с облегчением, добавила она, — поговорим о другом.
* * *Из очередной командировки Антон привез с собой новость, которая прежде всего обрадовала его самого. Он с упоением рассказывал о людях, чьи добрые советы воодушевили его и напомнили о долге перед наукой. Красочное описание собственных чувств и благородства тех, с кем судьба его свела на побережье Черного моря, грозило затянуться, и я начинал проявлять нетерпение. Ему казалось важным отметить и служебное положение, и общественный вес его новых друзей, их связи, а главное — готовность пожертвовать всем для него. Чтобы излишние описания не наскучили мне, он насыщал их шутками, многозначительно намекая на высоких персон, стоящих за спиной этих во всех отношениях приятных людей.
— Нам представляется возможность, — после торжественной паузы и для пущей убедительности низко склонившись надо мной, проговорил он, — выступить с докладом в Академии медицинских наук. Ваше слово — основное и временем но ограничено. Мое — дополняющее и краткое. Спросите, как это возможно, ведь институт наш не входит в состав академии? Откуда, наконец, такой интерес к нашим успехам? Эта ведомственная неувязка не должна вас смущать, все учтено и предусмотрено… Стенографический отчет поступит в «Природу», где нам обеспечен радушный прием… — На лице Антона сверкнула улыбка, достаточно красноречивая, чтобы я прочитал в ней примерно следующее: «Вот как, дядюшка, надо жить…» — Я не раз вам говорил, — с любезной назидательностью продолжал он, — берегите друзей, она — фундамент нашего благополучия, принимайте их, угождайте их привычкам и вкусам, делайте вид, что следуете их советам, не обнаруживайте, что они вам надоели, и вы будете щедро награждены.
К чести Антона надо сказать, что его вера в непогрешимость этих принципов была так велика, что он с одинаковой готовностью излагал их в интимном и широком кругу. Присутствовавшие при этом Надежда Васильевна, Михаил Леонтьевич, две лаборантки и уборщица нисколько не стесняли его. Склонность Антона к «публичности», как он выражался, и ухищрения его изобретательного ума положительно не нравились мне. И «заявочный столб», и статья об «оживленных телах», чье назначение обслуживать собой хирургов, и предстоящий доклад были рассчитаны на сенсацию. Не славой, а бесславием грозили они мне. Он становился опасным, и я впервые подумал, что одному из нас не место в лаборатории.
— Не скажешь ли ты мне, — спросил я Антона, — зачем это нам? Мы взбудоражим людей пустыми обещаниями. Кто знает, удастся ли врачам добиться того у постели больного, что нам удается на собаках? Другое дело, если хирурги согласятся наше дело продолжать. Тогда и докладывать и в газетах печатать не грех.
Мои слова не удивили и не огорчили Антона, он продолжал, словно меня не было возле него.
— Мы обязаны, Федор Иванович, давать о себе знать, напоминать, что мы живы, не то о нас забудут. Вы но знаете, до чего люди забывчивы, год-другой о человеке не вспомнят, и его словно не было. Нам нужна слава, а зависит она от отдельных людей…
Я заметил, что Михаил Леонтьевич сорвался с места и сделал шаг к нам. Выражение его лица было угрожающе злым. Я вспомнил опасения Надежды Васильевны, что столкновение Бурсова с Антоном может закончиться скверно, и выпроводил Михаила Леонтьевича из лаборатории. Словно ненависть Бурсова передалась мне, я почувствовал к Антону отвращение. Все дурные инстинкты поднялись во мне, чтобы толкнуть на скверную выходку. Прежде чем я придумал, как вернее уязвить этого недостойного человека, внутренний голос мне подсказал: «Ты не можешь уподобляться Бурсову, он молод и горяч. В твои годы горячность не столько свидетельствует о гражданском мужестве, сколько об отсутствии того, что принято называть мудростью. Есть казни пострашней расправы, они лишают врага его сильнейшего оружия — уверенности и спокойствия».
— Нужна, говоришь, слава? — с уравновешенной сдержанностью, которая меня самого удивила, спросил я. — Мне она ни к чему! Пусть те вокруг нее увиваются, кому без нее жить нельзя.
Антон провел рукой по своей русой шевелюре, что служило свидетельством серьезных затруднений в глубинах его сознания, искоса взглянул на Надежду Васильевну, возможно, полагая найти у нее поддержку, и, словно перед ним была аудитория отпетых честолюбцев и карьеристов, с насмешливой уверенностью сказал:
— Не спешите отказываться. Слава поможет вам крепче держаться на ногах, обеспечит положение, при котором все не только возможно и дозволено, но и всякую вашу ересь сочтут за откровение, и никому в голову не придет сомневаться. Слава — мощная машина, она многим позволяет жить без забот и исправно на них работает…
Я знал, какое применение лентяи делают из славы, и скорее из озорства, чем из любопытства, спросил:
— Не слишком ли рано приглянулась тебе слава? Мне в твои годы советовали больше трудиться.
Мой вопрос не застал его врасплох. На всякого рода житейские вопросы у него был готовый ответ. Он был тверд и принципиален в своей беспринципности.
— Благоразумные люди, прежде чем отдаться науке, — наставлял он меня, — обеспечивают себе положение. На одних знаниях далеко не уйдешь… Науке недостаточно, чтобы ее любили, она требует, чтобы ее баловали, украшали и ничего для нее не жалели…
Чем наглее и навязчивее становилась его речь, тем спокойней и уверенней были мои ответы.
— Рассуждения любопытные и, вероятно, многим понравятся, — заметил я, — но, должно быть, чертовски трудно создать себе положение из ничего. Это как будто одному лишь богу удалось, и то один только раз… Объясни мне, дорогой мальчик, к чему тебе этот доклад в академии?
Ничего более вразумительного он сказать не смог, и я перестал его слушать. Убедившись, что я непреклонен, Антон заговорил о другом.
— Вы действительно намерены пересаживать собакам головы щенков? Я, признаться, не очень этому поверил. Как можно в лаборатории, где были пересажены десятки сердец, в этом святилище науки такими пустячками заниматься.
Примерно то же самое и с тем же сознанием собственного превосходства говорил он, когда я науке о клинической смерти предпочел опыты по пересадке сердца животных. Верный своему правилу обходиться без аналогий и сопоставлений, не связывать настоящее с минувшим, Антон, естественно, не мог себя ни в чем упрекнуть. Как не мог изменить своему другому правилу — видеть в новшествах и переменах повод для тревоги. Для него они были равнозначны нескромности, неумеренной претензии, «противоречили трезвому взгляду», «выглядели беспочвенными» и, естественно, «вызывали насмешку». Мораль века — не излишествовать, а довольствоваться немногим. Малоуспевающим никто не завидует. Шумный успех — вызов большинству, тому самому, которое определяет нашу судьбу.