Михаил Стельмах - Правда и кривда
— А как решил? — удивился и даже обрадовался Марк: а что, если и в самом деле Безбородько к лучшему гнет свой довольно-таки крученый характер. Тогда следует помочь ему отсеять грешное от истинного.
— Так и решил, — искренними глазами взглянул на Марка. — И перед тобой винюсь, потому что много когда-то по злобе попортил тебе крови и по девичьей линии, и по другим линиям, — понизил голос Безбородько. — Все вперед по глупости своей хотелось выскочить, в чем-то обогнать тебя. А когда ранили, понял, что это суета сует и разная суета… Думаешь, я теперь хотел председательствовать среди такого безголовья и кавардака? Так всунули же, запихнули, а теперь от критики не только уши — вся душа вянет, потому что за что ни подумай — того теперь нет. Трудности на трудностях едут, трудности трудностями погоняют.
Марко насторожился: припомнилась давняя песня Безбородько — он всегда все старался столкнуть то на трудности роста, то на трудности пятилеток, то на трудности сельской отсталости, а теперь ухватился за трудности войны.
— А твои хоромы тоже на трудностях выросли? — глазами показал на жилье Безбородько.
— Вот, вишь, даже ты камешком швырнул в мой шалаш.
— Не ко времени ты размахнулся, Антон, на такое строительство, поэтому и летит этот камень.
— И зря, братец. Здесь ты чего-то не додумал, — даже с гордостью сказал Безбородько. — Если подумать по-настоящему, по-хозяйски, то зачем мне или кому-то, кто, конечно, может, переделывать одну работу несколько раз? Вот, например, сначала я выстрою себе маленькую хату, как все, а потом, через несколько лет, придется ломать ее и начинать строительство сызнова. Так не лучше ли сразу строиться на весь свой недлинный век и людям давать пример: делайте, кто может, как можно лучше, сейчас тянитесь к светлой цели. Это раньше был лозунг: мир лачугам, война дворцам. А теперь надо объявлять войну лачугам, чтобы ставить добротное жилье.
— Хорошо ты запел, да немного рано, — покачал головой Марко на демагогию Безбородько. — Сейчас надо добиться, чтобы люди хотя бы не жили в плесени с червяками и жабами. Объявляй раньше войну землянкам.
— Это ты так думаешь, а я иначе, и не знаю, на чьей стороне правда.
— А ты у людей расспроси, может, правда возле их землянок ходит.
— Горе одно там ходит, — и себе помрачнел Безбородько.
— Значит, надо как-то его ломить. Зерно готово к посеву?
— Где там. Считай, свистит в амбаре.
— Почему?
— Еще осенью разные планы переполовинили его.
— Чем сеять будем?
— Тем, что есть и что государство даст.
— А если не даст?
Безбородько развел руками.
— Ну, братец, я не бог, чтобы отвечать на такие вопросы… Если вывезли, то и привезут… Не впервой, — сказал, твердо зная, что здесь не подкопаешься к нему.
— А гной вывозишь на поля?
— Нечем… кони едва на ногах держатся.
Марко нехорошо взглянул на Безбородько.
— И те не держатся, на которых Мамура ночью пряжу возил?
— Мамура!? И ты видел? — неуместно выхватилось у Безбородько, и снова что-то чужое появилось вокруг его глаз.
— Наверное, видел, коли спрашиваю.
— От твоего глаза ничто не спрячется, — уже спокойно цедит Безбородько. — Продавать возил пряжу, потому что нужны деньги, чтобы прокормить скот.
— Чего же по ночам, тайно, ездить?
— Э, это хозяйственное дело: ночью пряжа больше весит, а днем подсыхает, — победно улыбнулся Безбородько. — А у тебя уже, несомненно, и закрутилось что-то в голове? Ну, бывай, Марко, здоров. Заходи ко мне. Если начнешь строиться, чем-то поможем. Непременно. Для фронтовика мы из шкуры вылезем.
Простившись, Безбородько сразу поплелся к завхозу. Тот как раз собирался с кабанистым, заросшим кладовщиком Шавулой пойти колядовать по людям.
— Возвращайте, ребята, сегодняшнюю выручку! — сразу же накрыл мокрой дерюгой своих верных помощников.
— Какую выручку возвращать? — удивились мелковатые зрачки Шавулы, удивился и его кургузый нос, который зряшно выбивался из чащи седой, сизой и рыжеватой щетины.
— А ты разве не получил своей пайки? — тихо спросил Безбородько.
— Тысячу карбованцев?
— Да.
— Так зачем возвращать? — забеспокоился и будто немного уменьшился Тодох Мамура. — Милиция пронюхала? Я же все делал без соучастника и свидетеля.
— Нашелся свидетель: Марко Бессмертный! — аж зашипел Безбородько. — Уже достучался, стучал бы он своими костылями в двери самого ада.
— Началась новая жизнь, — сморщился Шавула и бросил какое-то бранное слово в свои заросшие чащи.
IX
И утренние, и вечерние дороги скрывают в себе тайну, ожидание и сожаление. И сколько ни собираешься в те дороги, они качаются перед глазами, проходят через все твое сердце, плетут в нем надежды, развертывают пережитое.
Какая-то непостижимая сила и привлекательность есть в синем туманце дали, он с детства смущает и влечет тебя. И извечно кажется, что за тем туманцем или маревом дали лежит твоя самая лучшая страница жизни, что там, в рамке росистых дубрав или синеглазых лугов, затерялся такой уголок земли, что не снился и гениям Возрождения, и, может, там по утренним или вечерним росам спешит навстречу тебе твое счастье.
И утренние, и вечерние дороги всегда волновали Степаниду, как волновали ее предрассветные и вечерние зори, как волновала сизая рассветная и розовая вечерняя роса. Казалось бы, что такое роса? Обычные осадки, и все. А для крестьянского ребенка, да еще с мечтательным характером, — это волшебное начало мира, когда он из реальности и сказки разворачивает зеленую, росой обрызганную землю; это лучшие воспоминания, когда проснешься в хате и слышишь, как в раскидистой долине отец косой подрезает ночь и на волю широко выходит голубоглазый рассвет; это стеснительная заплаканная ромашка в праздничном венке, и радость, когда ты сама, как ромашка, в белой косынке весело ступаешь по травам, неся завтрак косарям; это те жемчужные рассветы, когда ты уже с росой и шпажниками жнешь поседевшую рожь или сгребаешь хрупкий ячмень и с надеждой посматриваешь на старших: не помощница ли вам? Это те чаянные, мятущиеся и самые святые вечера, когда кто-то сидит возле тебя, в своей руке держит твою руку и не может выговорить ни слова. А ты ждешь и боишься его, того слова, которое может сказать только пора любви.
Неужели это тоже было? Приснилось ли тут, в холодной колокольне, где над ней, Степанидой, как память старины отозвались праздничные колокола? Женщина порывисто поднимает голову, прощается с молчаливыми нахолодившимися колоколами, прощается с руинами школы, где сжатой в комок птичкой когда-то пробежал год ее молодости, и огорченным взглядом смотрит вдаль, присматривается, как перламутровое утро, краснея от напряжения, выкатывает из-за края земли прикрытое туманом солнце.
— Что вспомнилось, сестра? Что смущает тебя? — Григорий Стратонович улыбнулся той нежностью глаз, какая бывает утром у лугового с росой колокольчика. Как ей когда-то, в отрочестве, хотелось иметь вот такие глаза!
— Для чего они тебе? Кого-то очаровывать не терпится? — насмехался Григорий.
— Глупый, — краснела она. — Да что ты понимаешь?
— Да что-то уж понимаю, но никак не соображу: для чего цветом мальвы подрисовывать щеки? — смотрел на нее своими веселыми самоцветами.
И вот сколько лет промелькнуло с тех пор, сколько пережито, сколько раз ее Григорий встречал смерть и сколько раз сам кого-то наказывал ею, но глаза у него остались такими же, как в детстве. Великое дело, когда человек имеет чистую совесть, когда никакие тени не мутят, не обедняют взгляд. Однажды даже спросила у него:
— Григорий, а не мучат ли тебя плохие сны?.. Не приходят убитые?..
И он сразу же насупился, даже с укором посмотрел на нее.
— Зачем это тебе, сестра?.. Люди, сеявшие рожь или державшие молот или книгу в руках, не умеют хвалиться убитыми. Только необходимость заставила нас смертью останавливать смерть. Но если допытываешься, скажу: никто не беспокоит моих снов, потому что я карал нечисть, врагов Родины. И только врагов!.. Вижу, что и ты интересуешься тайной славянской души, как некоторые буржуазные теоретики.
«Милый мой, милый», — шепчет она сейчас только дрожью губ и насматривается на такое мужественное и такое младенчески открытое лицо сводного брата. Как она любит его, кажется, и родная сестра больше не смогла бы любить. И хоть это нехорошо — она ревнует его к Екатерине и страдает, что его сразу обсела такая семья. Разве он девушки не мог себе найти?
Да, она менее великодушна, чем Григорий, ни за что не вышла бы замуж за вдовца с пятью детьми. Даже если бы и вышла от большого сожаления к детям, все равно не могла бы прикипеть всем сердцем к мужчине, как прикипел Григорий к Екатерине…
«Неплохая, даже славная жена у брата, а все равно жалко брата», — упрямо твердят те же мысли.