Михаил Стельмах - Правда и кривда
— Теперь и ваш, как из воды, выйдет из подземелья. Марко — хозяин, да еще какой! Чем-то, практически, поможем ему, что-то сам подумает-погадает, ну, и вылезете из этого склепа, — рассудительно говорит Безбородько.
Кажется, будто его не гневят не очень радушные слова матери, но намеком о помощи он таки смягчает женское сердце.
— Древесиной надо помочь, — уже жалуется мать на хозяйственные заботы.
— Поможем, разживемся на какой-то нарядик, конечно! Сами понимаем практику!
«Лиса везде остается лисой. Вишь, как принялся умасливать мать», — посмеивается Марко, прислушиваясь к разговору.
— Здоровье же сына, слышал, не очень, чтобы очень? — стелет сочувствие Безбородько.
— Да не очень, Антон. И снарядами изрывали в клочья его, и ножами врачи резали, как скотобойцы.
— Да, ничего не поделаешь: война войной, мало кто вынесет из нее не продырявленное тело, — но теперь в сочувствии, как роса на паутине, зависают капли радости.
Марко ощущает их, сначала удивляется, а потом начинает негодовать:
«Надеешься, что я, искалеченный, не буду тебе мешать? Не рано ли радуешься?»
— С наградами же, с орденами приехал сын? — допытывается Безбородько.
— Не знаю, не видела.
— Да что вы, тетка Анна! Такого не увидеть!? — выкрикивает Безбородько. — Неужели ничего не сияло, не бряцало на него гимнастерке?
— Не присматривалась. Я с него, горемычного, глаз не сводила, — становится тише голос матери.
— И даже какой-то медали не увидели? — притворно удивляется Безбородько, а сквозь удивление пробивается радость.
— Даже медали, — сначала смущается мать, а потом начинает сердиться: — А чего у тебя, Антон, за чьи-то медали так глава болит?
— К слову пришлось, — гасит радость в голосе. — Как-никак, друзья мы с Марком, вот и не безразлично… Ну, пойду я, тетка Анна.
— Может, друг, в наш дворец заглянешь?
— Позже, позже приду на посиделки, потому что сейчас некогда: работы, практически, до самой субботы, а от этого дня и снова же до этого — и вверх некогда глянуть. Сами знаете — село висит на плечах. Привет передавайте Марку, пусть скорее выздоравливает и не натруживает себя заранее, потому что он у вас непоседа, — говорит с веселым сочувствием.
«Зачем бы ему так допытываться о наградах? Наверное, у самого не густо их. Вот и обрадовался…» — догадался Марко.
В землянку с охапкой хвороста вошла нахмуренная мать. Увидела сына, прояснилась:
— Как спалось, Марко?
— Где же может лучше спаться, как не у родной мамы?
— А я такого дыма напустила, ошалеть можно, — прикрыла двери. — Безбородько приходил, расспрашивался о тебе. Помочь умыться?
— Как-то постараюсь сам, — на одном костыле попрыгал к ведру с водой, а мать с сожалением взглянула на искалеченную ногу и что-то зашептала к ней.
— Что вы, мама, шепчете?
— Да ничего, это уж от старост идет, тогда человеку хочется и в одиночестве говорить. Марко, а ты хоть какую-то медаль имеешь за свои битвы и увечья? — неловко взглянула сыну в глаза.
— Зачем оно вам? — засмеялся Марк, изображая, что не слышал разговора с Безбородько.
— Так себе спрашиваю. Ты мне и без медали хороший.
Больше мать ни словом не обмолвилась о наградах. Но на душе у нее стало грустно: видать, обошли ее сына, как не раз обходили на веку. Если бы меньше разные мины да снаряды рвали его в клочья, больше бы заслужил.
Умывшись, Марко вышел во двор. Утро сразу охватило его свежестью и солнцем. Весь воздух был густо переткан почти невидимыми нитями изморози. Только вглядываясь против молодого солнца, можно было заметить, как они щедро расщеплялись на крохотные снежинки-искорки, создавая вокруг неощутимую золотую метелицу. Да, это была истинная, но необыкновенная метелица, которая ослепительно двигалась своими путями и кругами. Марко, любуясь ею, удивлялся, почему раньше никогда не видел, что может создавать обычная, солнцем подсвеченная изморозь.
И только после этого начал присматриваться к селу, захламленному наростами землянок и скорбными памятниками печей. Но уже на пожарищах лежала древесина, кое-где поднимались желтоватые, как будто из воска вылепленные срубы, а за мостиком среди убогости руин возносился большой дом, к которому неуклюже лепились пристройки.
«Это, наверно, и есть хоромы Безбородько. За чьи деньги проползает под сердцем, за какие заслуги строился он?» — кипит злоба, а глаза берутся гневом.
Когда-то и Марко не раз мечтал, что придет время — и новые, белые, как лебеди, хаты разбредутся по зеленым садам, чтобы человек имел где отдохнуть, принять гостей и научить уму-разуму детвору. Разве у нас не хватит глины на такие дома, чтобы против них кулаческие казались нищенскими? И это будет! Но он первой прямой наводкой ударил бы по тем хоромах, которые выросли на мошенничестве среди бедности, руин и нужды.
Что-то неподалеку зашипело, Марко невольно вздрогнул, но сразу же понял, что это была не мина: пошипев, заговорил громкоговоритель. Мужчина подыбал к нему послушать последние известия.
— Не спеши так, Марко! С приездом тебя! — услышал сбоку знакомый смешок и голос.
И вот к нему степенно подходит проясненный внешне и нахмуренный изнутри Безбородько, среднего роста, складно сложенный мужичонка, которого можно запомнить с первого взгляда. На узковатом с упрямым подбородком лице хозяйничает немалый, раздвоенный на кончике нос, зато темно-серые подремывающие глаза глубоко засели в глазницах, а над ними выпяченные надбровные дуги перегнули ржаные навесы бровей. Губы у мужчины полные, смачные, о которых говорят, что ими хорошо целоваться или в церкви свечки гасить. А вот большие оттопыренные уши подкачали: очевидно, за счет размера они утончились, и лучи процеживаются сквозь них, как через розовое стекло.
Марко острым взглядом сразу схватывает все лицо, на котором удивительно соединяется властность и дрема, всю преисполненную достоинства фигура Безбородько, потом крайне удивляется, отворачивается, а дальше так заливается хохотом, что его аж качает на костылях.
Взволнованный Безбородько искоса взглянул на себя, потом взглянул на Марка, даже не ответившего на приветствие, пожал плечами и с обидой на лице выжидает, что будет дальше. Но, когда на темноте Марковых ресниц заколебались росинки слез, он с удивлением и пренебрежением выпятил раздутые губы:
— Вот так, значит, практически, и встречаются друзья. Даже «здравствуй» не выцедили, а уже насмешечки нашли. Чем-то таким смешным позавтракал?
— Да нет, Антон, — сквозь смех и слезы отвечает Марк, — я натощак хохочу.
На длинных щеках Безбородько появилась какая-то чужая и обязательная улыбка, а раздвоение носа покраснело.
— С какой бы это радости так хохотать?
— Не от радости, а от удивления: откуда на тебе теперь гусеница взялась?
— Гусеница!? Да что ты!? — пораженно переспросил Безбородько и тоже отклонился от Марка, прикидывая в мыслях, не потерял ли он тринадцатую клепку после всех своих ранений. — Какие-то у тебя такие умные насмешки, что я ничего толком не разберу. Где же в такое время, когда еще снег лежит, практически, может взяться гусеница?
— Об этом я и сам спрашиваю у тебя. Присмотрись хорошенько к своему пальто.
Безбородько на всякий случай отступил пару шагов назад, а потом глянул на свое пальто и пришел в ужас: три небольших розовых, с красными головками червя извивались на его праздничной одежде. Это было так мерзко — в предвесеннюю пору увидеть на себе неожиданную гадость, — что и лицо, и вся фигура Безбородько передернулись.
— Откуда она, такая напасть? — побоялся рукой снять червей: а что, если это трупожорки?
Марко понял Безбородько, успокоил его:
— Это плодожорка.
— Плодожорка? Не может быть.
— Присмотрись.
Безбородько спокойнее начал рассматривать гусеницу, потом сбросил ее с пальто и пробормотал:
— Откуда же она, практически, взялась?
— Часом в дом не вносил сушку с холода?
— Жена вносила! — вспомнил Безбородько. — А я еще ночью бросил пальто на мешок. Ожила, получается.
— Значит, ожила. Понравилось ей в твоем дворце — там почуяла весну.
— Ну и перепугал ты меня сначала. Аж до сих пор в ногах дрожь гопака выбивает, — с облегчением улыбнулся Безбородько.
— Как-то у нас, Антон, так всегда выходит: то я тебя, то ты меня пугаешь, — засмеялся Марко.
— То прошлое, довоенное дело было. — Безбородько даже рукой махнул, будто навсегда отгонял те недоразумения и несогласия, которые были между ними. — Теперь люди научились ценить жизнь, стали дружнее жить. И мы за войну, практически, поумнели, думаю, не будет между нами ссор и распрей. Когда я раненный лежал в госпитале, не раз перебирал в памяти прошлое, не раз думал о тебе, вспоминал, как мы когда-то черт знает чего враждовали с тобой, и решил поставить крест на том, что было.