Екатерина Шереметьева - Весны гонцы 2
Джек не ответил. Вот уже на арену вышли двое в ярких клетчатых штанах, цветастых блузах, забрызганных краской, с ведрами и малярными кистями.
— Эксцентрики, — тоном специалиста определил юный сосед Алены.
Джек слегка наклонился к ней.
— С утра сегодня вертится в голове:
За свободу в чувствах есть расплата,Принимай же вызов, Дон-Жуан!
Алене хотелось взглянуть ему в лицо, но ведь именно эта возможность не видеть глаз, будто бы прикованных к арене, позволяла говорить о главном так — мимоходом, иронизируя. Жизнерадостный маляр, стоя на верхней ступеньке лестницы, повесил на крюк ведро, задумчиво расправил кисть.
И, спокойно вызов принимая,Вижу я, что мне одно и то ж —Чтить метель за синий цветень мая,Звать любовью чувственную дрожь.
— Это из последних стихов, я помню. В общем тебе, конечно, надо в горком. — «Как ему тошно! Говорить о Майке не хочет, что-то у них случилось. Надо завтра узнать у Майки, она скажет». — Но, знаешь, это страшно: метель, то есть бурю, опустошение, принимать «за синий цветень мая» — за весну, за рождение жизни — страшно. Есенин — не только о любви.
Человек на лестнице деловито ткнул кисть в ведро. Раздался взрыв. Алена вздрогнула. Ведро разлетелось. Человек с криком подскочил, зацепился штанами за крюк, повис, штаны треснули, он выскользнул из них, съехал по лестнице, пошатываясь, встал, испуганно оправил длинные пестрые трусы.
— Ой, до чего же глупо и до чего смешно!
— Умное редко бывает смешным.
Рокот смеха забивал уши, и Алена напряженно прислушивалась к Джеку.
— Самое реалистическое искусство.
— Где?
— Цирк. За легкостью — реки пота, за уверенной улыбкой — тревога, тоска. Одним словом: «Смейся, паяц», — как в жизни. Верно?
— Не всегда.
— В общем-то жизнь — мелодрамища. Ловко тетка жонглирует — красота! Эх! Уронила!
Алена охнула — так остро ощутила состояние женщины: в отличной, увлекающей работе мастера срыв! Она громче всех хлопала, чтоб ободрить. А женщина гордо улыбнулась, гибким движением начала трюк снова. Опять один за другим, звеня, взлетали бубны, один за другим возвращались в ловкие руки. И вдруг опять тот же непокорный шестой бубен в тот же момент увернулся от руки, глухо звякнул и лег на ковер.
— У-у, шляпа!
— Молчи! — оборвала мальчишку Алена.
Зал аплодировал упорству, мастерству, простил неудачу. Женщина улыбнулась еще упрямее, снова полетели вверх бубны. В настороженной тишине Алена вместе с женщиной собрала волю, будто сама посылала в воздух и ловила звенящие круги. И вот — взрыв — зааплодировали, закричали, затопали.
— Ай, молодец!
Алена освобожденно вздохнула. Все увереннее, веселее, азартнее работала женщина. Мячи, кольца, блюда, бутылки мелькали вокруг нее и, казалось, все покорнее и покорнее стремились к хозяйке.
— Так и надо. Сразу. И нам, актерам. — «Прорепетировать бы тогда, в „Цветочном“, Дуню еще раз и еще — не было бы сейчас такого страха перед каждым выходом. Все Сашка. Как он там сейчас? Нехорошо, что где-то глубоко лежит зло на него». — Нам тоже так нужно.
— Мудрая цирковая традиция. Чтоб не получалось травмы. Молодец тетка!
— И у нас в кружке…
— Опять в кружке. Смотри лучше.
Клоун, долговязый, тощий юноша в широких штанах и короткой тесной курточке, уныло вышел на арену. Зрители уже любили его — худое, как будто вялое тело оказалось чудесно тренированным; он покорял неожиданной силой, разнообразием трюков, великолепной актерской игрой. Алена хохотала, забыв обо всем.
— Ты смотри, смотри! Говорят еще: Станиславский сушит, ограничивает.
Клоун с удивительной серьезностью, как диковинку, рассматривал пестрый зонтик, выскользнувший из широкой штанины, потом осторожно поднял этот неведомый предмет и подскочил, как подброшенный посторонней силой, — из другой штанины выпал еще зонтик. В этом была уже несомненная опасность, и чтобы поднять этот предмет, нужно мужество. Нет, кажется, не стреляет. Вдруг разом из обеих штанин упали еще два зонтика. В паническом отупении юноша швырнул вверх те, что держал в руках, схватил другие, еще сильнее отбросил их от себя. Но первые и за ними вторые упали на него. Он отбивал их головой, плечами, руками, ногами, а они ударяли его снова и снова. Тогда с решительностью погибающего он закрыл глаза, поймал все четыре зонтика и, держа перед собой на вытянутых руках, убежал за кулисы.
— Нелепо, глупо, а всему веришь! Он — сама правда. Идеально по «системе» работает с внутренним монологом. Как настоящий талант, — сквозь гремящие восторги зрителей в ухо Джеку говорила Алена. — Ведь потому и смешно, что он всерьез, как «если бы» все вправду.
Она хотела предложить: «Зайдем к нему в антракте, скажем… Человеку же приятно». Но подумала: «Сашке не понравится». И стало сразу скучно. Неужели все, что ей хочется, нехорошо?
В антракте потолкались у конюшни. Второе отделение было, пожалуй, интереснее первого: прекрасные силовые акробаты, наездники, воздушные гимнасты, эксцентрик-канатоходец. Но Алену только минутами отвлекала арена. Как Сашка? Как встретит ее? Что делать с Джеком? А Дуня? И опять все сначала. Как Сашка? Что с Джеком? А Дуня?
Джек, видимо, тоже томился. Зачем они сидели здесь? Иногда, словно спохватившись, один из них говорил:
— Великолепный ритм.
Или:
— Удивительно точно, мягко. Нам бы так!
На улице слегка морозило. Закутанное облаками небо роняло редкие снежинки.
— Я провожу вас, леди. — Джек крепко взял ее под руку, и опять она почувствовала, как ему тошно. — Завтра собираю барахлишко и — «в деревню, в глушь», к предкам.
Алена даже остановилась.
— Ты спятил? Пойдешь завтра в горком…
— И нарвусь еще на какого-нибудь Каталова — спасибо!
— С ума сошел! С ума сошел! — повторяла Алена. От растерянности вдруг пошла быстро, словно заспешила. «Сейчас же, сию минуту выбить у него эту дикую мысль! Но что сказать? Что же?..» — Вот ты… вот она — «свобода в чувствах»: обидели! Как ты смеешь! А мы? Всех подведешь? А наш театр? А родители твои? А Соколиха наша? Как смеешь?.. Один, что ли, на свете? А сам-то ты хорош?
Джек расхохотался.
— Ну и темперамент! Скалы дробить! Почему наши драматурги не пишут трагедии? И вообще за сорок лет ни одной женской роли, чтоб мечтать, как о Маше, о Чайке, Бесприданнице, о леди Макбет.
«Ах, переводите разговор? Ладно!»
— Мечтаю о Комиссаре из «Оптимистической».
— И все. Позор! Как будто у нас такая гладенькая-гладенькая, скучненькая-скучненькая жизнь. Так или иначе, а когда-нибудь поставлю эту густопсовую мелодрамищу «Порги и Бесс».
— Почему?
— Так, что-то меня сверлит. Только не подумай, что ради концентрата эротики. Наоборот, она запудривает основное, мысль, то, ради чего стоит ставить.
— Не знаю. Вообще открытая чувственность нам чужая. Вот знаешь, — Алена вспомнила давний разговор с Глебом, — есть народное выражение: «жалеет» в смысле «любит». Не мутной чувственной любовью, а бережно, нежно, глубоко… и страстно.
— Так вот! Понимаешь, повесть о всепрощающей любви. Без дураков, без сантимента. Я бы поставил на шекспировском уровне.
— По-твоему, любовь должна все прощать?
Джек помолчал, рассмеялся:
— Черт ее знает! Сегодня мне нравится всепрощающая.
Алена не могла бы ответить даже себе, о чем думала: о Джеке, о Майке, о Саше, о Глебе.
— Наверно, хороша такая любовь, какая нужна тому, кого любят.
— Один случай на миллион.
— Почему? Разве нельзя думать: как лучше близкому человеку, что ему нужно? — Алена чего-то испугалась и заговорила деловито, торопливо: — Ты в интуицию веришь? Ну, вроде предчувствия? Подожди, я тоже не верю, а все-таки знаю: тебя не исключат, и вообще все образуется.
— А мне чихать! Старикам своим что-нибудь сочиню. Они у меня… переживать будут.
— Я тебе говорю… Иди спи. Завтра к девяти. Ты пока студент. К девяти. Иди и спи — понял?
— Не тревожьтесь, леди, я не утоплюсь и не повешусь.
— Ну, ладно. — Алена чмокнула его в щеку.
— О, миледи, если б этот поцелуй два года назад!
Оба рассмеялись.
— Кстати, моя щека не забыла прикосновения вашей нежной ручки. Гуд бай.
— Арриведерчи, синьор.
Алена бежала по лестнице и думала: «Первый час, а в институте все кончается в одиннадцать». Она вошла в комнату еле дыша, не оттого, что духом взлетела на третий этаж. Саша опустил книгу и выжидательно смотрел.
— Санюшка, я… Ой, с Джеком история! Выперли из комсомола и требуют, чтоб из института тоже…
Саша дернулся, сел на постели:
— Как? Почему?
— Ты-то как? Зачем курил, ведь врач… — Алена присела на край его кровати. — Каталов обвинил Джека в нигилизме, чуть не в антисоветской агитации. Джек взбесился, изругал всех всячески. В общем вел себя не блестяще. Но ведь Майка же насплетничала! Понимаешь, как это для него…