Василий Дюбин - Анка
— Где Кострюков?
— Еще не приходил.
— Подожду, — рассеянно сказала Анка и села напротив Душина.
— А зачем он тебе?..
— Думаю в район заявить об отце. Может, найдут.
Он кивнул головой, одобряя ее намерение, и опять уткнулся в бумаги. Желтые, белые, коричневые бумаги. Перебираемые длинными пальцами Душина, они шелестели на столе осенним листопадом. Анка посмотрела на его лицо.
— Как-то незаметно живешь ты.
Шелест бумаг оборвался.
— Я?
— Да.
— Почему?
— А вот сидишь в совете, и больше тебя нигде не видно и не слышно.
— Что я, кричать должен?
— Зачем? Поехал бы в море или взялся бы за какую-нибудь общественную работу.
— Хватит с меня одной нагрузки.
— Детей от рожениц принимать? — усмехнулась Анка.— Бабье дело. Гляди, скоро станут называть тебя повивальной бабкой.
— Не насмехайся. Может, пригожусь.
— Или женился бы…
— На ком?
— Хоть бы на Евгенушке.
Душин отмахнулся:
— Хворая девка.
— Отчего?
— От любви к Дубову.
Анка встала, покачала головой:
— Чудак ты, Душин, — и вышла.
С севера наплывала огромная туча, застилала небо. На бугре взметнулась пыль, прилегла к земле. Задымился курган.
Туча повисла над берегом, тенью прикрыла хутор, блеснула огненным жалом молнии, оглушительно грохнула, и сильный ливень косым ударом разрубил взволнованное море. Остановившись, Анка сняла с ног ботинки и повернула домой. Вбежав во двор, на мгновенье замерла, потом рывком сорвалась с места и торопливо отомкнула замок: возле двери с мокрым платком на голове, одетый в новую парусиновую винцараду, топтался Панюхай. Анка открыла дверь, втолкнула отца.
— Где же ты пропадал? Почему не сказал, что уйдешь и куда? Ведь я душой изболелась…
Панюхай странно засмеялся, почесал бородкой грудь.
— А тогда не страдала хворобой, когда на батька статейки сочиняла в газету да картинки рисовала? А? Небось, весело было? Что ж я, чебак не курица… — и смолк. В его голосе звучала затаенная обида. Снял винцараду, бросил на скамейку и прилег на топчан.
«Так вот за что он в обиде на меня? — подумала Анка, глядя с удивлением то на винцараду, то на отца. — Но где же он был? Откуда у него винцарада? Какой щедрый человек подарил ему такую обнову?!»
Подошла к топчану, сняла с головы отца платок, выжала воду. Панюхай лежал лицом к стене, с закрытыми глазами. Анка ласково тронула его за плечо.
— Отец… Не серчай… Ты же знаешь, что я люблю тебя.
— Не приставай…
И на этом оборвался их разговор.
Перед вечером рыбаки потянулись к берегу. Грузили на подчалки сетеснасти, провизию, подвозили к баркасам. Собиралась и Анка.
Панюхай сидел на пороге и задумчиво перебирал пальцами бородку, устремив куда-то вдаль бесцветные глаза.
Проходя мимо, Анка остановилась.
— Отец! Может, ты поедешь за меня?
— Нет уж, сами… раз на все способны.
— Ну дай мне винцараду.
— В артели получи. А я человек бедный. Сам в нужде.
Вышла на улицу, крикнула оттуда:
— Дома будешь?
— Хоть и не буду, не беда. Хижка без ног. Не уйдет.
Рыбаки становили паруса, снимались с якорей. На берег прибежал Душин и передал Кострюкову только что полученное из города сообщение метеорологической станции. Прочитав сводку, Кострюков поднял руку, крикнул:
— Сажай на якорь! Ожидается шторм!
Рыбаки, ворча, стали разгружать баркасы.
Вернувшись домой, Анка не застала отца. Дверь была заперта, а ключ висел на ручке, привязанный дратвой. Разделась, упала на топчан и так крепко уснула, что не слышала, как промчался над хутором короткий ураган… А когда проснулась — море спокойно вздыхало в предрассветной дреме, а за окном неслышно проплывала к далеким берегам теплая летняя ночь.
В пятнадцати километрах от хутора, на высоком взгорье ютились в шалашах и землянках выселенные из окрестных деревень и хуторов лишенцы-кулаки. Место это называлось Буграми. Сюда-то и решил сельсовет выселить Белгородцева.
Вопрос о нем Кострюков вынес на общее собрание хутора. Из единоличников явились Егоров, Павел и еще пять человек. Кострюков выждал немного, спросил:
— Остальные не придут, что ли?
— Не желают, — ответил Егоров.
— Ладно, без них управимся.
— Оно без горлопанов лучше, — заметила Анка.
Кострюков встал.
— Так вот… Нам в точности известно, что Белгородцев Тимофей воровал рыбу. Потому и договор не подписывал: без него красть сподручнее. И от беды себя сыном думал заслонить. А когда поймался, ну и завилял хвостом. Сам выбежал на дорожку к Буграм. Только туда ему и осталось парусить, а вот вы задерживаете его. За полы держите… Квартальное собрание сорвали. И не совестно, а?..
Единоличники переглянулись.
— Людей обижать — да, совестно.
— Но ведь он же вор! — вскипела Анка. — Вор! Вор!
— Заткнись! Скрутила Пашку, а теперь отца его на погибель толкаешь? Или имуществом ихним завладеть надумала?
— Не шумите зря!.. — и Кострюков зачитал заявление Павла. — Ну! Слыхали?
— Чего ну? Раз уж сын пошел против батьки, то чего доброго можно ожидать от него?
— Брехня!
— Топит он батьку! Анка подбивает его!
Кострюков поднял руку. Единоличники смолкли.
— Егоров! Говори при народе: верно Павел написал о белуге?.. Говори…
— Верно, — процедил сквозь зубы Егоров.
— Слыхали?
— Погоди! — повысил голос Егоров. — Мы же хотели на пункт ее, а Пашка насильно взял.
— Ага! Вот она правдушка! Вот кто вор!
В первом ряду вскочил побагровевший Павел.
— Врешь!
Он сжал кулаки и ринулся было на Егорова, но сдержался, посмотрел на него в упор и вернулся на место.
— Погоди, может повстречаемся еще…
Единоличники перебросились насмешливыми взглядами и покинули собрание.
— Куда вы? — окликнул их Кострюков.
— Грех на душу брать не желаем. Вы — власть, вы и судите.
Оставшиеся единодушно решили: выселить Белгородцева Тимофея на Бугры в суточный срок. А для того чтобы не допустить возможных с его стороны злонамеренных поступков, выделить из бедноты наблюдательную тройку.
Тимофей предвидел решение собрания, и когда тройка подходила к его двору, он уже выезжал за ворота на дрогах. Позади него стоял высокий сундук, покрытый брезентом. На крыльце плакала мать, толкала в спину Павла:
— Внучек… Помолился бы… Батько-то во путь-дорогу… в тяжкую дорогу собрался…
На улице Тимофей остановил лошадь, перекрестился на курень.
— За бабкой доглядай. Помрет, глаза закрой ей. Чего ж, выгнал батька, гляди, и некому будет… Сукин сын…
Повернулся к тройке, глазами сверкнул.
— Доглядать пришли?.. Знаю… Вот, глядите: коня взял да сундучок только. Домом мне будет. А все добро «хозя-а-аину» оставил…
— Батя… Сундук на бок поклал бы… Упадет…
— Что? — вскинулся Тимофей. — Ба-а-атей стал? Батей? Нет, брешешь! Чужой я тебе! Чужой! Тебе, видать, и этого жалко? Жалкуешь, а? Так на ж тебе! На! — и он столкнул на землю сундук. Хлопнула незапертая крышка, откинулась в сторону, и из сундука заклубилась по дороге мучная пыль.
— Ничего не возьму! Ничего! Пущай все видят, как ты батька посылаешь умирать! Как собаку на подыхание! Жалкуешь? Так лопай же, сукин сын! Жри, душегуб! Да подавись родительским проклятием!.. Эх, жи-и-и-зня!..
Тимофей уперся в передок ногами и обрушил на лошадь яростные удары кнута…
XVIIIОт задумчивого кургана к обрывистому берегу моря надвигалась буро-дымчатая сумеречь.
Павел вышел из куреня, перемахнул через забор и направился к обрыву, где сплетали песню звонкие голоса молодежи. Подошел, постоял минуту, спустился к морю.
Над берегом, одна за другой, звучали старинные любовные песни. Новых на Косе не знали. Опустив голову, вымеряя шагами берег, Павел тоже запел, — медленно, вполголоса, на греческом языке. Заслышав позади себя шаги, обернулся. Узнал Анку и запел по-русски, продолжая идти:
— А ты, которую я полюбил, чья?Ты, у которой щека — роза, язык — соловей,Приди, не заставляй меня плакать.Который полюбил тебя.У крестного отца нет иной розы,У меня нет никого, кроме тебя…
Она знала эту песню наизусть. Поравнявшись с ним, дернула за рубаху, улыбнулась:
— На обрыве про любовь поют и тут про нее.
— На это запрета нет.
— Дело известное.
— А чего же укусить норовишь?
— Эх, ты… Погляжу на тебя да думаю, жалко становится. Дурачком святым прикидываешься.
— Не молюсь я.
— Брось.
— Не молюсь, — повторил Павел. — Отмахался.
Незаметно миновали хутор, прошли второй обрыв, что в трех километрах, и остановились возле неглубокой балки, густо поросшей кустарником.