Родной очаг - Евгений Филиппович Гуцало
— Да видите ли, — принялся пояснять ему Глемездик, — кто-то пустил слух, что должны привезти резиновые сапоги. Вот они и ждут.
Дробаха приказал разойтись. Никто не тронулся с места.
— Это вражеская пропаганда! — начал сердиться Дробаха. — Мы накажем!.. Тебя, Данило, снимем с работы и будем судить!
— Так это не я, это Ганка брехню распускает, — оправдывался Глемездик.
— Не брехню, а правду, — кинули из толпы, и все смотрели на Дробахины ноги. — Меж собой поделили, а людям ничего.
Хорошо, Дробаха понял, что к чему, засмеялся и объяснил, где взял сапоги. Кое-кто поверил, кое-кто нет, однако разошлись. Только Глемездик долго сердился на Ганку, говорил всем, что положиться на нее никак нельзя: ну, какой из бабы сторож, да еще с такой люшней, из которой и не выстрелишь!
А погорела Ганка по другой причине. Ловкач на ее месте выкрутился бы, но она, видно, не захотела даже… В сельмаге не все сразу раскупали. Бывало, лежит какая-нибудь ненужная вещь месяц, два, полгода лежит — никто не берет и не думает брать. Даже о цене не спрашивают, а это уже совсем плохо. Ну, не берут сегодня, так, может, через два года возьмут, появится какой-нибудь дурень, а все-таки найдет этот хлам «дорогу к потребителю». В сельмаге было сыровато, и время от времени Глемездик выносил кое-что из товаров просушить на солнце, чтобы их ветерок обвеял, а то совсем залежались, даже запах неприятный появился. Выносил Глемездик просушивать и конфеты — брали их очень редко не потому, что в Збараже лакомки отдавали предпочтение печеным буракам или калине, совсем нет. Просто лежали в лавке дорогие конфеты, а с давних пор известно, что самые вкусные для села конфеты это те, которые подешевле.
И вот надумал Глемездик проветрить сладости. Разостлал бумажные мешки под окнами, разложил на них конфеты, а сам отвернулся на минуту или, может, пошел продать что-то какой-то бабе. В это время конфеты и были украдены. Сначала Глемездик глазам своим не поверил, бегал вокруг лавки, пытался в кустах отыскать пропажу, но напрасно. И хоть бы след остался!
О краже Ганка узнала еще в поле. А когда вечером пришла к сельмагу, то, хоть было и поздно, застала Глемездика. Продавец возился под прилавком, что-то переставлял на полках; маленькое его лицо почти не видно было в зарослях волос, а в глазах светилась такая печаль, что сердце у Ганки заныло…
— Украли, — сказал после долгого молчания и стукнул банкой с консервами — «бычки в томате».
Ганка сочувственно вздохнула.
— Скоро сельмаг разнесут, — пробурчал Глемездик.
Женщина вздохнула громче. Тот, взглянув на нее сердито, снова:
— А ты не смотришь ни за чем, тоже мне — сторож. А отвечать кому? Отвечать придется мне.
— Не ночью ведь украли, — тихо сказала Ганка.
— О, она хочет, чтоб и ночью грабили! — еще сердитее сказал Глемездик. — Нужно так сторожить, чтоб ни ночью, ни днем не брали.
— Ночью не берут…
— Из тебя сторож, как из навоза пуля, — шепелявя от гнева, выпалил Глемездик. — Вот так-то ночью стережешь! Если б хорошо стерегла ночью, то и днем никто не посмел бы палец протянуть!
— И чего это вы сердитесь? Я в этом не виновата!
— Выходит, значит, я виноват? Она, видите, святая!.. Если б тебя боялись, если б у тебя ружжо было как ружжо, так никто и днем не полез бы!
— Постыдитесь бога, Данило!
— Бог не голый парень, чтоб его стыдиться.
Должна была Ганка искать пропажу. Будто пропажа ждала ее где-то. Через несколько дней возле школы нашла Ганка рваный бумажный мешок. Известно, ребятишки постарались, их работа, но попробуй найти виновных. А если даже найдешь, разве вернут они пропажу?
Кто только не встречал Ганку, всякий расспрашивал о краже, сочувствовал. Так, словно она была в этом замешана, словно по ее прямому недосмотру это случилось. Чувствовала, что Глемездик постарался, но что она могла сделать? Только одно — отказаться от сторожевания. Так и сделала. «Ушла в отставку», — как говорили в селе. А ружье отнесла Гордею, так ни разу и не выстрелив из него.
Мельница в Збараже стояла у моста. Построили еще до революции — сначала она работала на воде, а позже, уже при Советской власти, к старой мельнице пристроили невысокое глинобитное строение и в нем установили паровик. Когда его разогревали и начинал крутиться маховик, строение содрогалось, и даже глиняный пол в нем, испятнанный маслом и керосином, дрожал, стены гудели, а густой рев слышался далеко вокруг.
Мололи тут не только збаражане, но и жители соседних сел приезжали. Потому что в Збараже всегда можно было смолоть: если не было воды — гудел паровик, если паровик молчал — пускали воду. Случалось, что приходилось занимать очередь, а в той очереди и ночь проваландаться, а то и дольше, ну да к этому не привыкать. Лишь бы домой вернуться с помолом.
Ганке тоже выпадало не раз выстаивать такую очередь. Укладывала детей спать, наказывала Толику и Сане не баловаться, а Ивану — не спускать с них глаз и шла со своим узлом на мельницу. Если несла в мешке немало, чувствовала себя гордой, а если только немного в уголке — взгляда старалась не отрывать от земли.
Даже если целую ночь доводилось провести на мельнице, Ганка не печалилась. Любила она слушать, как грохочут жернова, как вода шумит, нравился ей запах свежемолотой муки. Были ей милы и неторопливые разговоры, которые вели, устроившись на мешках, дремлющие селяне. Уж чего только не наслушаешься. А то, бывало, незаметно заснул — и уже утро, кто-то за рукав дергает — пора вставать, очередь твоя подошла.
И когда мололось Ганкино зерно, странное чувство охватывало ее — хотелось, чтобы лился и лился белый ручеек, чтобы не было ему ни конца ни края, а тут: погрохотали жернова — и готово, забирай свой помол, иди домой. И всегда казалось, что его маловато получилось.
Э-э, хорошо молоть на мельнице, когда у тебя хлеба много, когда не следишь за