Борис Изюмский - Чужая боль
…Стрелки будильника показывали начало двенадцатого, когда возбужденная впечатлениями и ходьбой девочка возвратилась с отцом домой.
— Мама, почему у парикмахерши пальцы пахнут вишневым вареньем!
— Ну вот, не успела порог переступить, уже вопросы задаешь. А почему ты — непоседа! Садись лучше, нарисуй что-нибудь.
Девочка устраивается за небольшим столом, низко пригнув голову к листу тетради. Миролюбивое тиканье часов вдруг нарушается громким горьким всхлипом.
— Что ты, доченька! — с тревогой спрашивает мать.
— Ничего у меня не получается, ничего у меня не получается, не получается, не умею рисовать!!
— Ну что ты, деточка! Ведь ты хорошо нарисовала домик!
— Это вовсе не домик, а собачка! — Слезы закапали из глаз Леночки.
— Ну, собачка, так собачка. Зато у тебя хорошо получился грибок!
— Это лодочка! — разрыдалась она.
Наконец, успокоившись, соглашается лечь спать. Задергиваются шторы, в комнате наступает приятный полумрак, и так хорошо лежать в постели, а рядом мама. Тихим шепотом рассказывает она о богатырях в степи.
— Степь, степь без края, — убаюкивает голос мамы. — Небо голубое-голубое. Тихо. Только легкий ветер колышет пожелтевшие травы да высоко парит какая-то птица.
Мать останавливается, не зная, о чем дальше рассказывать. Смотрит на дочку: разметались ее кудри, плотно слиплись ресницы. Чтобы проверить, спит ли, тихо спрашивает:
— Ну что ты увидела, милая!
— Суслик в норку побежал, — чуть слышно отвечает девочка. — А почему он серень… — Она так и не успела досказать слово, уснула, прижавшись щекой к руке матери.
Объяснение в любви
Мне исполнилось тринадцать лет, когда я перешел в шестой класс.
Класс наш был многолюдным, великовозрастным. На последней парте сидел, кажется уже третий год, Гавриленко — парень с пробивающимися над верхней губой усиками и нагловатыми глазами. На переменах он любил пугать Лукерью Ивановну, работавшую уборщицей, наверно, от «сотворения» школы.
Бывало, подойдет к Лукерье Ивановне и обреченно говорит:
— Буду биться головой о дверь!
— Бейся, бейся, голова-то у тебя для другого негожа! — с сердцем отвечает женщина.
Гавриленко чуть выдвигает вперед крепкую черноволосую голову, берет разгон, подбегая к двери, делает вид, что головой, как тараном, бьет в дверь, а сам незаметно коленкой наносит сильный удар. И снова удар. Лукерья Ивановна не выдерживает и спешит спасать непутевую голову.
…Шел урок русского языка. Гавриленко, тупо уставившись в пол у доски, бормотал нехотя:
— Причастия действительные и страдательные… Умолкал и вновь нудно, бессмысленно тянул:
— Действительно страдательные причастия…
Учительница Ольга Ивановна — очень худая, нервная женщина, — нетерпеливо постукивая карандашом по журналу, старалась не глядеть на Гавриленко.
— Ну, ну?.. — вытягивала она из него.
Мне стало скучно, и я предложил своему другу, Лёне Дороган, поиграть на перышки. Выигрыш мой уже приближался к полдюжине, когда раздался резкий оклик учительницы:
— Сандалов, повтори!
Поспешно пряча в карман перья, поднимаюсь. По лицам товарищей силюсь угадать, что бы это надо было повторить!
Ольга Ивановна, сделав долгую паузу, медленно, с расстановкой, спросила:
— Перышками развлекаешься!..
Указывая пальцем на место между Маруней Вилковской и ее подружкой, бледнолицей Тосей, грозно приказала:
— Сядь за эту парту!
Нехотя пошел я к новому месту назначения.
— Тетрадь свою возьми! — сказала Ольга Ивановна. — На моих уроках сиди здесь до тех пор, пока не исправишься.
Наказание было действительно очень неприятным. К девочкам относился я с некоторым пренебрежением и, во всяком случае, предпочитал держаться от них подальше. Может быть, потому и внешность моя была изрядно запущена: нестриженые волосы космами свисали из-за ушей на виски, рукава рубашки продрались на локтях и оттуда стыдливо просвечивало тело. Штаны с одинаковой справедливостью можно было назвать и трусами и брюками: они на четверть не доходили до щиколоток.
Посадили же меня рядом с Маруней, которая — единственная в классе! — была мне по душе. Нравилась и ее светлая копна волос-колечек, которыми Маруня то и дело встряхивала, будто сбрасывала брызги дождя, и задорно вздернутый нос, и опасные искры в голубых глазах.
Настоящие мучения я испытал, когда Маруня, вскинув лукавые глаза, начала просить шепотом то подать то резинку, то промокашку, и ей, видно, доставляло удовольствие внимательно рассматривать мои грязные пальцы.
Девочка, будто невзначай, поворачивалась так неловко, что ее локоть касался моего продранного. И хотелось его убрать, и не знал, куда, и жаркий пот выступал на лице, а она сидела как ни в чем не бывало.
Во время перемены в коридоре почему-то все смотрели мне вслед.
Догадался пошарить рукой по своей спине, и сорвал коварно прикрепленную кем-то бумажку. На ней крупными буквами старательно выведено: «Между двух роз вырос барбос!».
Но ядовитое любовное семя уже запало в мое сердце, пустило ростки, и покой душевный был потерян. Собственно, чувство к Маруне выражалось несколько своеобразно: играя в ловитки в школьном саду, я старался догнать именно ее и ударить по спине посильней; при выходе из школы норовил пройтись колесом на виду у нее.
Мать поразилась, когда я вдруг попросил носовой платок. Со страхом смотрела она, как я щеткой оттирал до красноты руки, и не сумела устоять против моего натиска — удлинила брюки на целую четверть. У меня даже был соблазн сузить свой широкий нос, надев на него на несколько часов прищепку для белья, но более важные соображения отодвинули эти намерения.
Вытащив из-под комода спичечную коробку со старательно сэкономленными на завтраках гривенниками, я установил, каков мой наличный капитал, и бодро зашагал в парикмахерскую. В кресло мастера сел так, словно добрый десяток лет брился у него ежедневно.
— Что прикажете, молодой человек! — спросил парикмахер снисходительно. — Под бокс или полечку!
— Побрить! — небрежно бросил я, нахмурив белесые брови.
Мастер недоуменно хмыкнул, поглядев на отрочески-нежные щеки:
— Дак ведь…
Но увидя, как я до слез краснею, гаркнул раскатисто:
— Прриборр!
Минутой позже, сохраняя серьезность, спросил:
— Одеколоном смочить!
Я нащупал в кармане свой капитал.
— У меня пятьдесят четыре копейки…
— Для такой процедуры соответственно, — галантно согласился парикмахер и, уже обмахивая нестерпимо горящее от одеколона лицо салфеткой добавил: — Одеколон, молодой человек, — он поднял указательный палец кверху, — не роскошь, а гигиена, запомните это, прошу вас, на весь остаток вашей жизни.
Когда наконец мне приснился огромный бурый медведь, который обнял меня и вдруг превратился в смеющуюся Маруню, я решил: сегодня надо ей все рассказать… Тем более, что по десяткам мелких признаков мне казалось, что и Маруне я не безразличен.
После уроков я замешкался у школьных ворот, возле повозки мороженщицы, краем глаза поглядывая, не идет ли Маруня. Исчезли за поворотом улицы последние шумные стайки школьников, все реже открывались двери школы, выпуская одинокие фигуры, а ее все нет и нет.
Я подошел к мороженщице и, хотя денег не было ни гроша, повел разговор, стараясь выиграть время:
— Большая вафля сколько стоит!
— Двадцать копеек, молодой человек.
— А маленькая!
— Десять…
— А какой сорт есть!
— Есть вишневое, шоколадное, сливочное.
— А всех сортов понемногу можно!
— Можно, можно…
— Сколько стоит!
— Все равно двадцать копеек…
— А сливочное и вишневое можно!
— Можно…
— А одно шоколадное!
Мороженщица догадывается, что имеет дело с несостоятельным покупателем, и собирается уже отогнать меня, когда в дверях школы мелькает голубая шапочка. Я поспешно отхожу от повозки и делаю вид, что медленно, задумчиво иду вдоль улицы.
На углу поравнялся с Маруней.
Тряхнув кудрями-колечками, она объясняет быстрым говорком:
— Меня Ольга Ивановна задержала, дала стихотворение выучить на октябрьский вечер.
— Ты где живешь! — спросил я, помахивая ранцем.
— На Дачном… А ты!
— Нам по дороге, — отвечаю я убежденно, хотя это вряд ли соответствует истине.
Был тот час осеннего заката, когда и небо, и деревья, и стекла окон пламенеют неярким багрянцем медленно угасающего дня, и первые тени ложатся на землю, и чуть ощутимая вечерняя свежесть овевает тело. Ковер из пожелтевших листьев шуршит под ногами. Так бы идти и идти без конца, идти рядом по улицам родного города… Но вот, увы, и Дачный переулок.