Ефим Пермитин - Три поколения
Никодим остановился.
— Да, брат Пузан, заботушка упала на мои плечи. Тут умирающий — сам ты его видел вчера — в жару, в беспамятстве, а там Бобошка в наморднике. Обоих жалко. Одним словом, хоть матушку репку пой. — Мальчик махнул рукой и побежал к реке.
Но найти выводок глухарей, хотя его и давно выследил Никодим, оказалось не так просто. Да и найденные, они поднялись в такой крепи, что охотник только услышал их взлеты, а куда улетели, не заметил.
Никодим знал, что в соседнем логу живут два выводка тетеревов. Разрытые муравьиные кочки, перышки птиц, принимающих пылевые ванны в кротороинах, и свежий помет — лучшие признаки. Но стрелять тетеревят на лету из винтовки было невозможно, а на деревья молодые тетерева еще не садились.
Мальчик решил попробовать применить способ, которым пользовался отец в охоте на молодых тетеревов. Он вырубил небольшую березку, с кудрявых ветвей вершинки обдергал листья.
«Вот и ружье. Не совсем дальнобойное, но попытаю: на фарт[7] мужик репу сеял…»
К Никодиму вернулась вся его самоуверенность и энергия. Найти тетеревов в узком логу труда не составляло. Никакая другая птица не держится с таким постоянством на облюбованном месте, как тетеревиные выводки.
Первой с оглушительным треском и квохтаньем поднялась ржаво-серая тетера. Никодим поднял березку над головой и сделал еще несколько шагов. Вырвавшийся из-под самых ног тетеревенок тоже улетел «без выстрела». Но зато второго поднявшегося молодого черныша охотник так ловко сшиб березкой, что он, не вылетев из густой травы, беспомощно забился, накрытый ветками.
Еще двух отпустив «без выстрела» и одного убив, Никодим побежал к реке.
Дрова не прогорели в печи, как охотник принес десяток крупных, жирных хариусов, нанизанных на кукан из ивового прута, и пару молодых тетеревов.
— Ну как? — шепотом спросил он Настасью Фетисовну.
— Плохо. Все в жару.
— Дела!..
Никодим ни слова не сказал о добыче, но по лицу матери заметил, что она увидела птицу и рыбу и восхищается стремительностью его лова.
Ему хотелось похвастать: «Все равно что из ящика взял и харюзов и тетеревят», — но он удержался и, словно про себя, закончил:
— Табашные, надо прямо сказать, табашные делишки…
Глава XXXI
Медвежонок поправлялся, но сломанная передняя лапа и растянутая задняя прочно приковали его к месту. Попытки передвигаться на животе причиняли острую боль. Пестун стонал и визжал. К наморднику, надетому Никодимом, звереныш относился явно враждебно. С первой же минуты он всячески пытался избавиться от него, но, чтобы поднять к голове здоровую левую лапу сидя, нужно было опереться на сломанную правую. Встать же на дыбки и орудовать здоровой передней лапой он тоже нео мог из-за больной задней ноги.
Пестун неистово крутил головой, терся о кустарник, о камни, но сплетенный из прочных ивовых прутьев и крепко завязанный под шеей намордник словно прирос к голове.
Всю ночь после ухода Никодима медвежонок промучился с плетенкой. Вытолочил траву на полянке, расцарапал о кустарник пораненное ухо, но избавиться от ненавистного намордника не мог. От бешенства пестун ревел на все ущелье. Перед утром затих: стал ждать Никодима с едой.
Чтобы заметить появление мальчика раньше, медвежонок пополз на бугор, положил голову на кочку и лежал, чутко прислушиваясь. Совсем близко бегали и пищали мыши. В другое время он бы ловил и глотал их. На солнцепеке пронзительно «купикали» жирные сурки. Одного сурка медвежонку хватало на сытный завтрак. Легкими, пружинистыми скачками проскакал на заре по набитой горной тропе архар.
Теплая тихая ночь была полна движения и скрытой жизни. Недалеко от больного медвежонка, на каменистом увале, нора лисицы. А вот и сама она, позевывая и в то же время осторожно озираясь, вылезла из своего логова и потянула по увалу, распустив пушистое прави´ло[8].
Дважды сверкнули зеленые огоньки волчьих глаз в прогалах пихтача.
Проснулись жадные кедровки и истерически закричали, заскрипели, растаскивая по расселинам утесов урожай кедровых орехов. Сколько раз пестун выслеживал их склады и выедал начисто все запасы!
Взошло солнце и выпило с трав и кустарников прохладную росу. В воздухе прозвенела пчела. Медвежонок поднял уродливую в наморднике голову в небо.
Ах, если бы не ноги, как бы вскочил пестун и помчался за нею! Пчела скрылась, но звереныш все еще не опускал головы с настороженными ушками. Появившаяся над медвежонком сорока отвлекла его от пчелы. Глупая назойливая птица громко стрекотала на вершине березы. Потом опустилась ниже и, вертя приплюснутой головой, рассматривала пестуна разбойничьими черными глазами.
В другое время пестун огрызнулся бы и прогнал ее, но теперь он положил голову на кочку и закрыл глаза.
Солнце поднялось высоко, стало жарко, а еды все не было. Несколько раз медвежонку чудились шаги мальчика и даже голос, со звуком которого в представлении звереныша неразрывно была связана пища. Пестун радостно визжал и нетерпеливо ерзал с высоко поднятой головой.
Но ни шагов, ни голоса не повторялось, и медвежонок затихал. Стянутая прутьями голова звереныша снова падала на траву.
Наконец пестун не выдержал и пополз.
При переходе через ручей он невольно оперся на сломанную, толстую и тяжелую от лубка лапу. Боль пронзила его до самого предплечья, но он почувствовал, что опираться на нее можно. Хромая и визжа от боли, пестун закостылял на трех ногах.
Следы друга сошлись в одну большую тропу. Пестун побрел по ней. Тяжелее всего было передвигаться в гору и по камням. Шаг звереныша был короток. Брел он, уныло опустив голову, поминутно рявкая от боли.
Человеческое жилье, вынырнувшее из-за поворота, медвежонок увидел впервые. Оно и испугало, и обрадовало его. Следы мальчика, близкой еды вели прямо к нему. Невдалеке от страшной человеческой берлоги пасся черный зверь с острыми короткими рогами и длинными, как у лося, ушами.
Медвежонок припал к земле. Глаза его вспыхнули. Но рогатый зверь заметил его, испуганно и протяжно замычал и, треща кустарниками, кинулся прочь.
Звереныш встал и побрел. Запахи человека угрожающе обступили его со всех сторон. К знакомым следам Никодима примешивались незнакомые. Шерсть на загривке поднялась. Медвежонок остановился и в нерешительности топтался на месте. Но голод пересилил чувство страха, и он шагнул к берлоге двуногого зверя.
Пасшийся на поляне старый Пузан поднял длинную голову, навострил уши и, раздув ноздри, храпнул. Пестун, обходя коня, прохромал стороной. У избы все следы разом оборвались. Медвежонок насторожился. За стенами избы он отчетливо услышал голос Никодима.
Забыв об осторожности и боли, медвежонок бросился к жилью человека, но стукнулся лбом в стенку и изумленно остановился.
Он решил обойти берлогу, поискать лаз в середину, где так хорошо слышен был знакомый ему голос. Но лаза в берлоге не было. Только со стороны реки медвежонок обнаружил небольшое прозрачное отверстие. Голос Никодима в этом месте слышался много громче.
Пестун осторожно подошел к окну и, заглянув сквозь щели прутьев в наморднике, увидел своего коварного друга.
Глава XXXII
Дед Мирон сидел на голбчике против окна и слушал рассказ внука, как он охотился на тетеревят.
Никодим устроился на лавке лицом к деду.
В избушке и днем было сумеречно, но вдруг стало совсем темно. Дед Мирон вскинул слезящиеся, подслеповатые глаза на окно и замахал руками:
— Цыля! Да тпрусь ты, окаянная! Окно! Окно выдавит! Стрель ее в бок!..
Настасья Фетисовна подцепила из печки горшок с картофелем и повернулась с ним к столу. Взглянув на окно, она вскрикнула и уронила горшок: к стеклу прильнуло уродливое полосатое рыло.
Никодим тоже повернулся к окну.
— Бобошка! — вскрикнул он и опрометью кинулся из избы.
Настасья Фетисовна, дед Мирон — за ним.
То, что они увидели на дворе, еще больше испугало мать и деда. Никодим обнял за шею большого, величиной с годовалого телка, мохнатого медведя и, пронзительно визжа, развязывал какие-то прутья под страшной мордой. Он сорвал маску с головы медведя, и Настасья Фетисовна увидела лобастую голову, желтозубую пасть. А Никодим треплет загривок страшного зверя и прищелкивает языком:
— Цав, цав, цав, Бобошенька!.. Цав, цав, цав, миленький!
Дед Мирон шагнул к медвежонку, но пестун ощерил зубы и угрожающе зарычал.
— Ишь ты, ишь ты какой!.. — попятился старик.
Ослабевшими руками Настасья Фетисовна схватилась за угол избы.
— Это еще откуда? — отступая к дверям, сказала она тихим, не предвещавшим ничего доброго голосом.
— Это… это, мама, мой Бобон Вахрамеич! — заикаясь от волнения, сказал мальчик.