Юрий Гончаров - Волки
Покипев еще с минуту, Авалиани приказал, чтобы подавали все подряд, что перечислил официант: водку, пошехонский сыр, голубцы, салаты из лука.
– Голубцы кончились, – отошел и тут же вернулся официант.
– Как это – кончились? – с совсем детским удивлением воскликнул Авалиани. – Кончились! Пускай приготовят еще!
– Кухня уже прекратила работу: поздно, скоро закрываем.
– Почему скоро? Десять часов еще! Дорогой мой, дзмобилё, почему ты ничего не говоришь этому бюрократу? – накинулся Авалиани на Костю. – Почему тут такие порядки? Кто придумал такие порядки?
– Можно колбасы нарезать, – сказал официант.
– Ты панымаишь, что ты говоришь? – ужаснулся Авалиани. – Мы пришли кушать! Мы хотим кушать! А ты – колбасы! Какая у тебя колбаса?
– Диетическая. Ди… абетическая, – поправился официант.
– Ты сумашедчий, дорогой! Мы не больные! – обиделся Авалиани. – Разве здесь поликлиника?
Презрительно-улыбчивая мина вновь возникла на сытой хамоватой морде официанта.
– Как хотите. Мое дело предложить…
– Мы артисты, дорогой! Ты, наверно, не видишь? Артистов так угощают? Ты нас обижаешь!
Четверть часа назад Авалиани и Костя пытались пробиться в «Тайгу». Туда их не пустили по причине отсутствия свободных мест. Авалиани долго бушевал у входа, долго переругивался со швейцаром сквозь стекло запертой изнутри двери. Кончилось безуспешно. Однако примириться с тем, что запланированная выпивка срывается, он не захотел и потащил Костю на вокзал, где ресторан открыт до полуночи и ничем, как он уверял, не хуже «Тайги».
Относительно последнего он бессовестно наврал, вокзальный ресторанчик был весьма непригляден: простиранные до дыр грязные скатерти, разнокалиберные стулья без чехлов, туалетная бумага на столах в стаканчиках – взамен салфеток… Во всю ширину зала тянулась громоздкая, массивная буфетная стойка, блестя гнутым стеклом, под которым томились на тарелочках раскисшие куски холодца, иссохшие, скрючившиеся хамсички, бутерброды с закаменелым сыром, который могли разжевать, пожалуй, разве что только лошадиные, но никак не человеческие зубы. На стенах зала, густо расписанных узорами «для красоты», как водится, для этой же самой «красоты» висели кошмарные копии шишкинских медвежат и левитановского «Омута».
Длинный, как железнодорожный семафор, дядя в очках, в сбившейся набок соломенной, какого-то невероятного фасона шляпе, вихляясь тощим телом, пытался любезничать с толстой буфетчицей. Переламываясь в пояснице – то падая грудью на прилавок, смешно при этом оттопыривая зад с выбившейся из-под пиджака рубашкой, то вдруг шатко выпрямляясь во весь свой семафорный рост, – он что-то обольстительное нашептывал грудастой желдорресторанной нимфе, но та сердито отмахивалась от его неумелых, пьяных комплиментов. Несколько официанток, столпившись у служебного столика, обмирали со смеху, глядя на длинного, видимо отлично зная его, угадывая, чем все это кончится. Кончилось тем, что к буфету подошел милиционер и, обняв несуразного обольстителя за вихляющуюся поясницу, повел его к двери. Тот сперва послушно пошел, но, на полпути вдруг неожиданно, круто изменив направление, шагнул к столику, за которым сидели Костя с Авалиани, и, низко нагнувшись, жарко, пахуче дыша в Костино ухо, таинственно, гулко прошептал:
– Известно ль вам, что в Абиссинии мужи черны, а бабы синие?
После чего приложил палец к губам и, заговорщически подмигнув, покорно отдался в руки подоспевшего милиционера.
– Це-це-це! – укоризненно почмокал языком Авалиани. – Глупый человек!
Косте стало весело.
– Почему – глупый?
– Один пьет. Без друга пьет. Без хорошего разговора пьет. Совсем ишак!
Когда на столе появился графинчик с водкой, в которой плавали сургучные крошки, Авалиани сразу же налил себе и Косте по большой рюмке и, называя Костю «дзмобилё», сказал, что надо выпить за дружбу народов, потому что дружба народов – это самое главное в жизни вообще и основа советского государства.
Рюмка была граммов на сто, не меньше. А новый Костин знакомец уже успел где-то основательно «заложить», – сойдясь с ним после представления, Костя немедленно почуял, что от него исходит довольно крепкий дух… Но, чокаясь за дружбу народов, он не стал напоминать ему о «норме». Еще заранее он решил ни в чем не мешать Авалиани, предоставить дело свободному ходу и только смотреть, куда оно пойдет и что в конце концов изо всего этого получится.
Пока же все шло неизвестно куда. Авалиани болтал о разных случайных вещах, за которыми, как ни напрягал Костя внимание, не улавливалось ни скрытой мысли, ни цели, ни плана, беспрерывно называл его «дзмобилё», что значило, как он объяснил, «земляк», «браток», «друг-приятель».
– Генацвале? – вспомнил Костя единственное известное ему грузинское слово.
– Нет-нет! – замотал головой Авалиани, так что растрепались и взлохматились его буйные жесткие волосы. – Генацвале – это… это тоже хорошее слово, но это… как тебе пояснить?.. Цвла – значит, смена. Панымаишь, ты стоишь на посту, часовой например, а тебе идет смена… Генацвале – это такой человек, который тебе на смену идет. Тебе беда грозит, болезнь, горе грозит, а он тебя любит, хочет тебя заменить, на себя твои беды взять… Понял? Ты умереть должен, а он твою смерть себе берет, чтоб ты жил. Панымаишь? Вот какое это слово – генацвале!
– Хорошее слово! – искренне восхитился Костя.
Авалиани тут же налил водки, сказал что-то длинное, со звоном чокнулся о Костину рюмку.
– Ты понял? – спросил Авалиани. – Это я сказал: победа тебе! Пусть ты всегда будешь победитель!
– Над кем победитель?
– Над кем захочешь. Везде тебе пусть победа! На службе победа – чтобы скорей начальником стал, у друзей тебе победа – чтоб первым среди них был! Денег захочешь много – пускай тебе тут победа. Девушку полюбишь, захочешь, чтоб женой была, – и тут пускай тебе победа… Везде победа!
Графинчик был уже опорожнен.
– Эй, кацо! – закричал Авалиани, подзывая официанта. – Ты нам мало принес!
Графинчик совершил недолгое путешествие к буфетной стойке и снова вернулся на стол, наполненный по горлышко.
Авалиани даже не порозовел от водки.
Он сидел прямо напротив Кости, за ним было удобно наблюдать, но наблюдать было решительно нечего; Авалиани вел себя как самый обыкновенный, банальный кутила, дорвавшийся до выпивки и застольной болтовни: без умолку молол, что приходило в голову, подливал Косте в рюмку, чокался, заставлял пить и пил сам, каждый раз произнося какой-нибудь замысловатый тост.
Костя чувствовал, что водка его уже забирает.
«Стоп!» – сказал он себе.
Следующую рюмку он просто пригубил и потом только приподнимал ее, но уже не пил, предоставив это одному Авалиани.
А тот, видать по всему, выпивоха был изрядный.
Но все-таки и его проняло. Глаза его сузились, как-то странно, на азиатский манер, скосились, блеск их стал лихорадочным, лоб взмок. Задев рукавом, он едва не свалил на пол графин.
В это время он изображал льва Цезаря, который, хотя и научен разным штукам, но все равно – как был, так и есть первобытный зверь. Когда его, подлую сволочь, привезли, он ни с того ни с сего изловчился хватить Авалиани сквозь прутья лапой. Слава богу, только порвал рубаху, а будь расстояние хоть на вершок ближе, наверное, не пришлось бы сидеть сейчас за этим столом…
Авалиани скрючил наподобие когтей пальцы и, подражая львиному рычанию, поцарапал себя по груди и боку, показывая, как Цезарь рвал на нем одежду.
– …а она, – нет, ты панымаишь, стерва какая! – в страшном возмущении скрипнул он зубами, разумея под стервой фрау Коплих. – Она только смеяться начала! Ви, говорит, должно быть, баня не ходиль, водка многа пиль? Мой Цезарь не любит, когда баня давно не ходят и водка многа пьют! Ви, говорит, должно быть, не совсем культурни шелёвек, а Цезарь приехать из Европа!
Скрипя зубами, дергаясь от гнева лицом, Авалиани далее представил, какие слова выслушала от него фрау в ответ на такую свою наглость.
– И это кого – меня, защитника Родины, героя Отечественной войны, учить культуре? Дзмобилё, ты панымаишь, что я не мог стерпеть! Я ее от фашистского ига освобождал! На смерть шел! Во мне полпуда железных осколков от фашистских снарядов! Хочешь, я покажу тебе свои боевые раны? Может быть, ты не веришь, что на мне боевые раны?
«Ну, поехало! – с мрачной скукой подумал Костя. – Боевые раны! Сейчас начнет про ордена, бронзовый памятник на родине…»
И Авалиани действительно начал.
Косте стало совсем скучно, и все показалось предельно, идиотски глупым и бессмысленным: и цирковое представление, на которое он зачем-то пошел, – зачем? – только впустую потеряв время, и бездарно разрисованный ресторанный зал с нелепой тяжеловесной люстрой и тоскливо-тусклым светом, и грязный столик с разнокалиберной, плохо мытой посудой, и кошмарные копии в пышных золоченых багетах… (Кугуш-кабанские третье-гильдейские купчишки, по макушку налитые жиром, водкой и чаем, конечно, их бы весьма одобрили, им бы они пришлись по самому вкусу!) Но самой большой нелепостью показалось ему то, что он сидит здесь, в этом зале, за этим столиком, пьет не нужную ему, отдающую сургучом водку, ест какую-то дурацкую диабетическую колбасу и вот уже второй час слушает пьяную, не нужную ему трепотню пьяного, неинтересного, не нужного ему проходимца…