Иван Катаев - Сердце: Повести и рассказы
Вдова, невысокая, полная женщина с волосами, остриженными в кружок, застыла неподвижно, — так сначала кажется Аносову; но, приглядевшись, он замечает, что женщина тихонько покачивается — вперед и назад, вперед и назад; тогда он подзывает Кулябина, который до сих пор сидел в углу с растерянным и жалким лицом.
Знаками Аносов показывает Кулябину, чтобы тот, на всякий случай, стал позади вдовы. Кулябин становится там, неуклюже расставив ноги и руки, как будто собирается что-то ловить; рот его слегка открыт от напряжения.
Пионер, худенький, коротко остриженный мальчуган, сидит на стуле, держит пальто матери на коленях; он всем корпусом подался к гробу, тонкая шея у него вытянута.
К Ивановой подходит Мотя; лицо ее замерло в каком-то изумлении, брови приподняты; она осторожно трогает за плечо Иванову, та поднимает голову.
Мотя подсаживается на подоконник, и они начинают тихо говорить о чем-то.
В толпе, сгрудившейся у двери, происходит легкое движение. От дверей пробираются двое: высокий человек в пальто с протертым бархатным воротничком и позади женщина в ярко-зеленой шляпке. Они приближаются к гробу и останавливаются. Аносов смотрит на них с недоумением: кто такие?
Женщина, слегка наклонившись вперед, пристально глядит на лицо покойника. Она напудрена так сильно, что кажется, если постучать, щеки ее зазвенят, как гипс. Из-под шляпы, возле ушей, выпущены завитые колечки черных волос.
Спутник ее сначала тоже смотрит на гроб, прищурившись, затем начинает беспокойно оглядываться по сторонам. Пробегает глазами бумажные лозунги и полотнища, развешанные по стенам, едва заметно усмехается. Он наклоняется к женщине, что-то шепчет ей. Та отрицательно качает головой. Тогда он пожимает плечами, поворачивается и, сутулясь, уходит в толпу. Женщина остается. Темные глаза ее широко раскрыты. Тишина в зале достигает высшей чистоты. Никто не шелохнется.
Только вдова раскачивается все заметней. Она смотрит теперь на грудь покойника, где сложены его руки с худыми длинными пальцами. Она все качается, все качается, но не сходит с места, не падает. Аносов и Кулябин не спускают с нее глаз. Напряженно гудит вентилятор.
IXНОВЫЙ ОБЪЕДИНЕННЫЙ КООПЕРАТИВ
23 000 пайщиков. Новые магазины и столовая.
Накануне открытия хлебозавода.
12 декабря с. г. состоялось торжественное открытие ...ского районного общества потребителей. Кооператив организован из трех объединившихся обществ потребителей. После проведения перерегистрации и вербовки пайщиков количество его членов достигает 23 000 человек. Обороты кооператива в текущем хозяйственном году достигнут внушительной цифры — около миллиона рублей.
Многолюдное собрание было открыто председателем райсовета т. Палкиным, который предложил почтить вставанием память недавно скончавшегося председателя правления кооператива т. Журавлева. Затем с большим докладом о деятельности и ближайших задачах кооператива выступил новый его председатель т. Симаков, который сообщил, что в настоящее время прорабатывается вопрос о присоединении к ...скому кооперативу кооператива «Красный табачник», после чего ...ский кооператив станет единственной мощной кооперативной организацией в районе. Докладчик осведомил собрание, что в этот же день состоялось открытие трех новых магазинов кооператива, большой столовой при заводе «Путь к победе», трех уголков матери и ребенка и пр. В ближайшее время будут открыты заканчивающийся постройкой хлебозавод с производительностью 3000 пудов хлеба в сутки, две столовых и т. и.
По окончании доклада состоялся концерт.
Поэт
IОн приехал к нам в поарм{Поарм — политотдел армии.} из Поюжа{Поюж — политотдел Южного фронта.} вместе с группой мобилизованных партийцев. Это было в середине ноября, в дни великого перелома, началом которого была буденновская Касторпая.
Штаб Южного фронта в это время был еще в Серпухове — в девяноста верстах от Москвы, а штаб армии — в селе Куршак, Тамбовской губернии.
Эти триста или четыреста верст коммунары победили в десять дней. Трое суток ехали в теплушке, где не было печки и огонь раскладывался на полу, на железном листе. Оттого у поэта, когда он со всеми своими спутниками явился в политотдел, лицо было неразборчивое, пегое, и белки глаз из-под пенсне сверкали, как у негра.
Прибывшие свалили свои мешки и сундучки в коридоре. Первый попавшийся им тут на глаза туземец должен был вести их на кухню, к рукомойнику. Этот туземец был я, семиадцатилетний мужчина и секретарь начпоарма.
На кухне один из коммунаров сразу же приковал мое внимание странностью своих одежд.
На голове у него было то же, что у всех — армейская папаха, выданная в Поюже, с наколотой наискось алой лентой мобилизованного. Но ниже начиналось необычное.
Это был, прежде всего, выцветший брезентовый пыльник, каляной от мороза, коробом сидевший на долговязой и тощей фигуре; огромный кусок полы сзади был вырван и волочился по полу.
— Это не собаки, — ответил басисто и сипло обладатель пыльника на мой ехидно-простодушный вопрос. — Это я просто зацепился, вылезая из теплушки.
Когда он, приготовляясь к умыванию, скинул пыльник, под ним оказалось драповое пальто, очень потертое, особенно на локтях и возле карманов. За ним последовало легкое летнее пальтецо на шелковой подкладке, лет пять тому назад бывшее, вероятно, очень франтоватым. Но и это было еще не все. Под летним пальто было странное одеяние — светло-серая шерстяная поддевочка, сшитая в талию, с треугольным вырезом на груди — на манер казачьего чекменя. И наконец, сняв поддевочку, этот человек оказался в ярко-красной сатиновой косоворотке и брюках в полоску, ниже колеи перевитых обмотками. Весь этот сложный костюм снизу заключался грубыми распухшими бутсами австрийского образца.
Я не мог удержаться от улыбки, наблюдая столь длительное разоблачение. Человек покосился на улыбку и пояснил с некоторой застенчивостью:
— Врасплох, понимаете ли, застала мобилизация, — зимней одежды не было. Пришлось собирать с миру по нитке, у всех приятелей. Поддевку, например, знакомый актер пожертвовал, он в ней купцов играл из Островского. Вот эту хламиду, — он показал на пыльник, — один бывший земец. И так далее. В целом получается довольно тепло, хотя и напоминает качан капусты. Знаете, — семьдесят одежек...
И он принялся энергично засучивать рукава.
Умывшись и утершись поданным мной полотенцем, он расчесал деревянным гребешком волосы, очень длинные, прямые, как палка, какого-то неопределенного серого цвета, надел пенсне и взглянул на меня благожелательно.
— Теперь давайте знакомиться, — произнес он с важностью и протянул руку. — Александр Гулевич. Коммунист. — И добавил совсем торжественно: — Пролетарский поэт, член московского пролеткульта.
Эта рекомендация поразила меня в самое мое юное сердце, наполнила трепетом и поклонением. Насмешливость, с которой я только что отнесся к костюму поэта, сразу же показалась мне святотатством. Конечно же, все это именно так и должно быть у поэта — и красная рубашка и деревянный гребешок! Так вот каковы эти таинственные и возвышенные существа! Московский пролеткульт... Это не то, что наш доморощенный Федя Каратыгин с его дубовой одой на взятие Уфы. Этот нам покажет, что такое настоящая поэзия!
Исконная моя тяга ко всему литературному встретила, наконец, достойную величину, и я с восторженным вниманием разглядывал поэта, пока он в обратном порядке напяливал свои одежды.
Все, все нравилось мне в нем. И плохо отмытые, впалые, небритые щеки, и добрые, медлительные глаза в красноватых веках, и длинный нос с толщинкой к концу, усиливавший сходство поэта с каким-то королем из династии Меровингов, виденным мною в учебнике средней истории. Смущали меня только черные, гнилые зубы, которые обнаруживала его печальная, голодная какая-то улыбка.
Но разве у настоящего поэта могут быть хорошие зубы? — решил я, примиряясь и с этим незначительным изъяном: поэту не до зубов!..
Когда коммунары вернулись из штабной столовки, я отобрал у них заполненные анкеты и отнес нашему милому Ивану Яковлевичу, который сейчас же принялся их просматривать и размечать огромным своим сине-красным карандашом. Назначения у нас давались немедленно. Вскоре все прибывшие собрались у дверей кабинета, куда я вызывал их по одному.
Гулевич оказался четвертым.
Начпоарм подал ему через стол руку, попросил сесть и несколько секунд пристально всматривался в него, вытянув, но своей манере, вперед старческую шею с дряблой отвисшей кожицей над кадыком, щуря глаза в щелочки и морща нос. Он был страшно близорук и почему-то не носил очков.
— Вы куда же, приятный товарищ, метите — в штабное учреждение или в часть? — спросил Иван Яковлевич скрипучим голосом и, как всегда, придавая какое-то комическое значение своим словам. Получив ответ, что все равно, он углубился в анкету, время от времени поднося ко рту деревянную ложку с ярко-желтой пшенной кашей. Каша дымилась подле, в жестяной мисочке, — только что принесли из столовой. Сухие скулы Ивана Яковлевича напряженно двигались, — он жевал беззубыми деснами. Каша сыпалась на его стеганую солдатскую телогрейку. Гулевич сидел, как невеста на смотринах, потупив глаза.