Илья Зверев - Второе апреля
Я написал вкратце про ее письмо. Мог бы приложить ее письмо к этому, но я их сжигаю, чтобы никто и клочка не мог прочитать. С первого ее письма во мне проснулись чувства, которые «спали» все эти 6 лет, я думал, что костер потух, оказывается, осталась искорка, которая от порыва ветра начала разжигать угли и сейчас уже превратилась та искорка в ощутимый мной костер, который еще не разгорелся до полной своей мощи, но, наверно, разгорится. Дело в том, что с каждым днем все больше и больше я думаю о Кате и также меньше и меньше о своей жене Светлане. Все суше становится мой разговор с женой, и все чаще она слышит от меня: «Отстань, я устал на работе». Я понимаю, что она не виновата в том, что я не радую ее, когда дома нахожусь, не шучу с ней, и всегда невесел, она верит, что устаю на работе.
Люди говорят: спаянная семья. Да, спаянная, а вот на мне была ржавчина, которую я сам не мог заметить, а сейчас эта незаметная ржавчина превратилась в видимую, и пайка превращается в негодность, только с дочкой все как было, я ее очень люблю. Если снова запаять, то надо снимать пайку и зачищать вновь, но ведь моя сторона поражена коррозией насквозь почти, пайка держать не будет. Если вещь распаялась, держится на одном только кусочке, где написано «дочь», то будет ли это Добром? Дорогой тов. В. Гринев! Ответьте мне советом, как же быть, чтоб справедливо, и по-человечески, и без убийства лучших чувств».
Дочитав письмо, Тома сразу же стала читать его снова: ей показалось, что надо принять все единым духом и что первое чтение было не такое какое-то: отвлечения эти — документ Ивана Прокофьевича, Кирины покупки — они отняли и рассеяли что-то важное. Снова она слушала — словно этот Афанасий говорил, а не писал — про четыре класса на четырех партах, про складскую накладную, кричавшую о любви и разлуке, про неродную мать, державшую верх в семье, про страх перед убийством чувств.
Потом она подняла телефонную трубку, набрала тройку и две девятки и сказала отчаянно, будто сама была той Катей и это у нее решалось все на свете:
— Валя! Приходи скорее. Письмо.
— Буду через минуту, — сказал он очень серьезно, как если бы речь шла о чем-нибудь чрезвычайном, а не просто о материале, который может пригодиться для очередной статьи, а может и не пригодиться...
И было у Томы предчувствие чего-то необычайного и огромного — одно из тех необманных предчувствий, которые никак невозможно объяснить и в которые невозможно не поверить.
Когда мелочи, интонации, словечки становятся вдруг символическими, разрастаются, сразу заполняют собой все — прошлое, настоящее, будущее и уже что бы ни сказалось, что бы ни случилось — все это неспроста, все имеет значение. Вот эта комната, куда она попала именно сегодня, и то, что Валя вдруг зашел просить письмо, и то, что письмо нашлось — именно то самое, связавшее ее и его, точно бы специально адресованное обоим.
— Так у нас не полагается!
Это Иван Прокофьевич. Господи, он здесь! И Кира здесь, и шкаф с папками, и тощенькая стопка обработанных писем на столе, и огромная кипа необработанных. И совершенно ничего особенного...
— Сперва все-таки позвольте мне ознакомиться, — это он сказал сухо, даже враждебно. — Я решу, как и что... А потом уж звоните...
Что ему надо? Почему он влез и все испортил? Тома злобно посмотрела на Ивана Прокофьевича. И снова увидела эту медленно двигающуюся челюсть, к которой было уже привыкла...
Почему он здесь, в редакции — этот неказистый, неоструганный, неотесанный человек, похожий на отрицательного управдома из кинокомедии? И кажется, не очень грамотный. Как молитвенно читает он каждую бумагу, как мучительно пишет, как ефрейторски гаркает, когда звонит телефон: «Гаврилов слушает».
Говорят, его вытащил сюда сам Главный: память прошлых лет, фронтовая дружба... Но он должен был, как минимум, вынести Главного на руках с поля боя, чтоб получить от него такую благодарность — попасть в журналисты. В журналисты!
Нет, но как он читает, как читает! Пять слов в минуту! Будто письмо шифрованное... Или на иностранном языке... И Валя все не идет! Сказал — через минуту... И не идет. Целую вечность! Две вечности... Уже, наверно, три вечности... не идет...
— Действительно, — это Иван Прокофьевич дочитал наконец письмо. — Человеческий документ... Но все-таки в следующий раз без меня не распоряжайтесь. — И добавил извиняющимся голосом: — Тут у нас бывают очень серьезные письма... Знаете...
Наконец пришел Валя. Он облучил Тому серыми своими большущими глазами и молча принял из рук Ивана Прокофьевича письмо. Но не ушел с ним к себе, а присел на краешек Томиного стола, повернул листки так, чтоб и ей было видно, — и стал читать. И Тома жарко обрадовалась, что он присел на краешек стола — кто бы еще это мог? Иван Прокофьевич? Главный? Что Валя захотел сесть вот так с нею рядом, очень близко, и читает медленно, чтоб она поспевала, и тихонько спрашивает, перед тем как перевернуть страницу: «Успеваешь?»
— Чудо какое письмо, — сказал он, дочитав, и посмотрел на Тому так, словно она это письмо написала и лично ему. — Спасибо, Том! Ты — чудо что такое.
Он снова посмотрел на нее особенным своим долгим взглядом и сказал:
— Пошел писать... Такая штука... Кипит!
И он выбежал из комнаты с письмом в поднятой руке. А Тома думала, как он вот сейчас несется по редакционному коридору — красивый, лохматый, вдохновенный, как рывком открывает дверь своего кабинета, как кидается к столу и быстрыми крупными буквами наискось, чтоб не терять ни минуты, пишет какие-то главные слова, горячие строчки, которые сразу про все, про всю жизнь!
Этот длинный и узкий, как коридор или кладовка, Валин кабинет! Он особенный, единственный в редакции. На всех других дверях таблички: «Отдел науки» или «Зам. ответ. секретаря», или «Член редколлегии, редактор по отделу комсомсомольской жизни П.В. Суляев», или красная с золотом доска: «Главный редактор В.М. Корнюшкин. Прием с 14 ч. до 16 ч.», а на Валиной двери написано просто: «В. Гринев» — все, и достаточно, и больше ничего требуется.
Но надо работать! Какое там письмо следующее? Так: «Я молодой специалист. Окончив МИСИ, вскоре женился на одной девушке, с которой приходится расходиться...» Так... »...тащит меня или на концерт или на танцы, и хотя, безусловно, духовная жизнь человеку нужна, но ведь это надо делать в свободное время». О-ох! Так... Следующее: «Дорогая редакция! Я хочу описать мое счастье, которое вдруг так неожиданно пришло, почти что на голом месте, в командировке...»
Часа в четыре затрезвонил телефон, Кира подняла трубку и шепнула, прикрыв ладонью мембрану:
— Томка... Твой... Неженатый...
Валя сказал, что вот минуту назад поставил точку, дописал комментарий, что Тома обязана поужинать с ним (вернее, это будет даже поздний обед), потому что вот такое дело... И письмо чудное... И вообще...
Тома жалобно смотрела на Ивана Прокофьевича и сказала деловитым Кириным голосом, что ей очень нужно по личному, но очень важному делу, на полчасика... ну, может, на сорок минут.
— Пожалуйста — прожевал Иван Прокофьевич. — Раз по важному...
На бегу застегивая пальтишко, Тома понеслась к парикмахерской. К знаменитой седьмой парикмахерской на углу, где работал еще более знаменитый Паша, причесывавший артисток и иностранок и бравший «сверх» по трешке...
Швейцар, похожий на Ивана Прокофьевича сказал, что Паша ушел обедать и будет минут через пятнадцать, может двадцать, хотя точно неизвестно, «они нам не докладываются». Тома просидела полчаса в ожидальне, слушая неторопливые, серьезные, бессмысленные дамские разговоры про то, что носят в Москве, и хороша ли польская помада, и приедет ли на гастроли «лично МХАТ» или только его выездной ансамбль — те, кто в Москве говорят какое-нибудь там «кушать подано». Это были досужие дневные посетительницы, пенсионерки или чьи-то жены.
Паша так и не пришел. А когда Тома вернулась в свою комнату, Иван Прокофьевич сообщил ей, что уже читал материал Гринева и что это очень хороший, такой искренний, художественно написанный материал.
— Хотя, — сказал он, подумав, — всегда боязно так вот прямо советовать человеку: «Давай поступай так, перекраивай жизнь, и свою, и ее, и дочкину...» Но, надо признаться, убедительно написано, от сердца. Тем более статья не редакционная, а подписная...
А еще Иван Прокофьевич сказал, что Гринев просил ее позвонить сразу же, как вернется.
Тома набрала тройку и две девятки. Не успела еще ничего сказать, только вздохнула, а он уже узнал, догадался, почувствовал.
— Спускайся, я буду ждать внизу.
— Идите, если нужно, — сказал Иван Прокофьевич, не поднимая глаз. — Завтра задержитесь, отработаете...
— Ни пуха ни пера! — сказала Кира, а Тома ответила: «Спасибо», хотя полагалось крикнуть «К черту!».
Значит, все понимают. Всем видно! Всем, всем видно.