Илья Зверев - Второе апреля
Нет, это Вале вряд ли пригодится. А ей, бедняжке, этой Клаве, ну что ей ответить?
— Ой, дуры мы бабы! — сказала Кира, пробежав письмо. — Все дуры, и умные — дуры и глупые...
— Кирка, ты совершенно напрасно смотрела на меня, — сказала вдруг Тома и сама страшно удивилась. — Ничего у нас с Валей не было... Просто он принципиально вступился за меня... Ведь действительно же липовая дискуссия.
Теперь уж Кира ничего не ответила. Вку-усно промолчала... С ба-альшим удовольствием! Нет, вряд ли Тома с ней сработается по-хорошему, как с прежними своими девочками из сельхозотдела...
Так, следующее:
«Работать, жить и учиться по-коммунистически — таков девиз передовой молодежи... Молодежь — это наша сила. Умные, культурные, любящие свое дело юноши и девушки — залог успешного выполнения намеченных целей, создания материально-технической базы...» Ну-ну, про что это он все-таки? Ага: просит отменить налог на бездетность. Вот тип! «Я согласен, чего война погубила много людей и, может быть, это потребовало быстрого роста послевоенного населения. Но в данный момент в этом уже нет необходимости, чтоб еще увеличивать многомиллионный коллектив. Этот коллектив в состоянии и сам справиться с намеченными великими целями. Потому считаю, что можно лишить нас бездетного налога». Лишить, значит? И почерк у него самодовольный, с завитушками, буквы какие-то круглые, обожравшиеся. Вот сволочь!...
Но, крат. содерж.: «Автор ставит вопрос об отмене холост. налога».
Еще одно письмо. Длинное — раз, два, три, четыре... семь страниц! Почерк прыгающий, будто этот... Серков Афанасий Дмитриевич писал на бегу, задыхаясь...
Ну вот: «Дорогая редакция! Я никогда не писал ничего в газету, если не считать стенгазету, но зато всегда очень любил читать газету «Знамя молодежи» и друг. газеты».
Ладно, к делу. Чего он хочет? «Я прошу, не взыщите с меня за неграмотность. До 17 лет я жил в горах, где вместо школы был дом рубленый из 1 комнаты, где занимались сразу 4 класса. 4 парты — за каждой партой отдельный класс. Представьте себе, каково было нам и единственному учителю, который прилаживал все знания и умение, чтоб мы все-таки его понимали. Окончив 4 классами, по просьбе учителя, был принят в ФЗУ г. Орджоникидзе...»
Тома отложила письмо и постаралась представить себе эту школу — темновато, прохладно, бревенчатые стены, пахнущие смолой, как в лыжном домике в Теберде. Потом она вспомнила свою школу. Знаменитую 367-ю имени Мичурина, где ставили «Хижину дяди Тома» на английском языке и устраивали встречи с маршалами и академиками, и для лучшей усвояемости (Марь Пална — завуч — обожала это словечко) занятия велись поочередно в разных кабинетах — в химическом, географическом, литературном... И с портретов строго глядели соответствующие корифеи — то Лев Толстой со своей длинной бородой, то Тимирязев с бородой покороче, то Лебедев — с изящной, клинышком... И вот тоже школа — четыре парты...
«В г. Орджоникидзе для меня все без исключения было в диковинку — и здания, и улицы, и электрический свет, и даже милиционеры, которых я очень боялся. Учась в училище, я думал стать хорошим специалистом, жениться, иметь свою семью, и обязательно дружную, ладную, и чтоб всегда была любовь. Так наставлял мой отец. А мать у меня была не родная. С отцом они нажили трех дочерей, а я почему-то вне материнской ласки. Моя неродная мать держала верх в семье, и поэтому отец был немного грустный и всегда с печалью и вздохами говорил мне, каким должен быть человек и как надо жить».
«У кого суп не густ, у кого жемчуг мелок!» Тома невольно поглядела на Ивана Прокофьевича. Он почувствовал ее взгляд, поднял голову и попросил тихонько:
— Ты прервись на минутку... Я тут хочу вам документик, один показать... Посмотрите с литературной точки, — он пожевал застенчиво. — А то я неладно как-то все составил... Со стилем бедую...
— А у меня вот письмо очень хорошее, — сказала ни к селу ни к городу Тома. — Прекрасное какое-то письмо... Так, пожалуйста, что у вас...
Оказалось, Иван Прокофьевич сочинил бумагу на имя министра здравоохранения. «Конечно, факты из приводимых нами писем не могут испортить картину вашей цифровой отчетности, но они разрушают душевное спокойствие и веру в хорошее и вредят советскому народу. Нельзя, чтобы инспекторы такого высокого учреждения, как ваше, не понимали таких вещей»...
— По-моему, хорошо, — сказала Тома. — Только Главный такое резкое не подпишет.
— Подпишет! — сказал Иван Прокофьевич. — Он у меня полвойны прослужил ПНШ. Я с ним умею...
Тома вернулась к своему письму (оно уже было ее письмо):
«В училище я познакомился с девушкой Катей. Вот с этого и начнется история, которая привела к тому, что я пишу вам. Это было в 1959 году, в марте месяце двадцать второго числа. Мы полюбили друг друга, и я не чаял, когда снова увижу ее. После окончания училища (она тоже училась в ФЗУ, только в другом) она уехала работать в г. Прохладный, я же остался в Орджоникидзе.
Переписывались мы регулярно, не заставляли ждать друг от друга ответов. В разлуке я стал ощущать, что влюблен я по-настоящему, и она часто просила меня, чтобы я приехал к ней в гости, и после нескольких обещаний я поехал. Встреча была не так, как в кино бывает, мы не целовались, еще стеснялись посторонних, но мы не могли сначала связать своей речи и все смотрели друг на друга и улыбались.
Может быть, кто и обращал внимание на нас в недоумении, но я никого не замечал. Я не могу описать всего того, что происходило в моей душе, но знал, что мы нашли друг друга. Мы договорились, что после армии поженимся. Съездил я еще три раза, а в последний раз мы немного поссорились. А через полмесяца меня призвали в армию, я написал ей письмо и уехал. Ответа, разумеется, я не ждал. Из армии я написал письмо, оно возвратилось с надписью: «Адресат выбыл». Все рухнуло! Воспользоваться услугами адресного стола я не имел понятия, а посоветовать мне не могли, потому что никто не знал об этом, и вообще я был нерасторопный и кое в чем совершенно не имел понятия.
Прошло три года. Возвратясь из армии, я нашел друзей, с которыми работал и отдыхал, о Кате стал забывать, стали появляться новые знакомые, девушки, и так два года. Я уехал из Орджоникидзе домой к отцу и еще один год побыл холостым.
А потом встретил девушку, которая мне понравилась больше, чем остальные, и я женился на ней. Через год у нас появилась дочь Галина. Я дочь очень люблю и с женой тоже в ладу. Как говорится, со стороны виднее, и люди говорят, вот, мол, молодцы, живут дружно и хорошо. Стало быть, о Кате не должна быть и речи. Но вот, или уж этому быть, получили мы насос для нефтеразведки, и в документах я увидел роспись Кати. Я как ошеломленный держал эту бумажку и некоторое время не знал, что делать, но потом стал расспрашивать снабженца, откуда, где и как получали насос, и не видел ли он, кто ставил эту подпись. Он ответил, что завтехскладом — девушка. Я написал в адресный стол г. Нальчика, откуда пришел ответ удовлетворительный. Мысли у меня в голове путались, я не знал, как начать письмо, но все же послал. Я был похож на студента, который с тревогой в сердце ждет результата — «принят или нет». И ответ пришел полон счастья и любви ко мне, и слез за эту роковую ссору...» ...
Зазвонил телефон. Кира поспешно подняла трубку.
— Да... Добрый день... — это она уже сказала медленнее. — Я вас слушаю, товарищ...
Выражение лица деловое, сосредоточенное, какое всегда бывает у женщин, обсуждающих в каком-нибудь строгом учреждении личные дела по служебному телефону.
— Да, понимаю вас... Ой, Кать, неужели черные?! — Тут она покосилась на Прокофьича и махнула рукой на маскировку. — Я тебя умоляю, одолжи у Петра пятерку...
Тома перестала читать: не хотелось, чтоб то письмо монтировалось еще с чем-нибудь, с разговором вот таким...
— На Калиновский немецкие ботинки привезли, — сказала Кира, положив трубку. — И есть твой номер. У тебя тридцать седьмой?
— Тридцать пятый, — сказала Тома, с чуть большим нажимом, чем следовало. И осудила себя за бабскую мелочность, словно бы тот «Афанасий из письма» мог ее слышать.
Итак письмо... Они нашли наконец друг друга.
«Я стал переписываться с Катей и узнал из письма, что случилось после нашей разлуки.
Мать ее жила в г. Нальчике, вскоре умерла, и она уехала домой, адреса я ее матери не знал. Катя не знала мой армейский адрес, и поэтому связь между нами не могла наладиться. Вот что написала она мне в письме за 63 год: «Я ждала от тебя весть, но вестей не было. После смерти матери я одна осталась на хозяйстве и очень часто плакала о том, что все так сложилось. Два года прожила одна, ждала тебя, но потом решила, что это настоящий конец нашей любви и годы мои уходят куда-то, и решила выйти замуж, лишь бы был кто-нибудь. В 1960 году родился сын, с мужем, живу плохо, без никаких чувств. Письма пиши прямо домой, — пусть хоть и узнает, лишь бы отдал мне твое письмо. Я его все равно не люблю. Тебя одного люблю больше прежнего. Твои письма будут доставлять мне больше радости и счастья, чем мой муж и все на свете».