Пётр Вершигора - Дом родной
Горюн замолчал и, опустив глаза в землю, стал ковырять носком сапога куст картофеля. Но никакого угрызения совести Зуев что-то не приметил в его взгляде.
После длительного молчания Швыдченко спросил как-то безразлично, между прочим, так, как городские люди спрашивают о погоде, когда иссякнет тема разговора:
— Ну как, Горюн? Картоху все же копаем?
Горюн молчал.
— Ты что никак не перейдешь к «текущему моменту»? Не нравится? Говори, как картоха?
Но председатель упрямо пожал плечами и не ответил. Швыдченко взял предколхоза под руку и отвел его в сторону.
Зуев сделал вид, что не слушает. Пошел к полю. Нагнувшись над кустом картошки, стал медленно вытягивать его за прибитые морозцем бодылья.
— …Но выход все-таки есть какой-нибудь, товарищ Горюн? — спрашивал Федот Данилович вполголоса. — Не может же не быть выхода.
— Так я же вам докладывал, товарищ секретарь.
— Вот ты какой упрямый. Ну прямо как бык.
— Бык не бык, а другого ничего не придумаем. Народ не доверяет. Надо народу осла́бу дать. За седьмой мешок мигом бы убрали.
Швыдченко тер щеку всей ладонью, словно на морозе, и молчал.
— Может, попробуем, а, товарищ секретарь? Ведь народу без картошки жить трудно будет. Ну прямо-таки выхода другого нет, — взмолился предколхоза.
«Стоящий был старшина», — заключил Зуев по его напористости и жестам.
Швыдченко хитрым, ироническим взглядом осматривал фигуру Горюна. Но тот смотрел честно и прямо, не моргая.
— Слушай!.. Товарищ! Ведь это же антигосударственная практика… — еще тише сказал Федот Данилович.
Горюн замотал головой, как бы отмахиваясь от наседавших мух:
— Ну что ж, вы, Федот Данилович, вроде как товарищ Сазонов, загомонили. Им-то что? На законах сидеть дело не трудное. А в землянки-то к нам заглянул бы.
— Я в землянках толк знаю…
— Это нам известно, — перебил Швыдченку Горюн. — Вы что, думаете, народ не понимает, что, куда и почему. И кому какая доверия…
Швыдченко тяжело вздохнул и, совсем понизив голос, сказал, не глядя на предколхоза:
— Эх, Горюн. Горюн. Подведешь ты меня под монастырь… тут ведь дело серьезное. Одним выговором не отделаешься. Исключением из партии пахнет.
В глазах у предколхоза промелькнула надежда:
— Да разве ж мы не понимаем, Федот Данилович. Народ все понимает. Мне это не страшно, как я беспартийный. Только из уважения к вам, как вы есть наш руководитель, по естеству, значит, а не по бумагам, делаем, как вы разъяснили… Эх! — И он с отчаянием сдвинул ушанку на затылок.
— Ладно, ладно, не разливайся соловьем, — нетерпеливо перебил Горюна Швыдченко. — Давай так. Я ничего не знаю и не видел. Даю тебе три дня сроку. Чтобы все было выкопано и сделано.
Лицо Горюна расплылось в широкой улыбке:
— Да я вам встречный дам, Федот Данилович. За двое суток до последней бульбешки подметут. А сдачу провернем хоть за сутки… — И, торопливо пожимая Швыдченке руку, издали и уже совсем малопочтительно козырнув Зуеву, бравый старшина зашагал на середину поля.
— Поехали, — вздохнул Швыдченко, усаживаясь в машину.
Зуев умышленно долго залезал в машину. Поставив ногу на подножку, он сделал вид, что очищает грязь с хромового сапога. Прислушался к галдежу, поднявшемуся вокруг председателя. Того как подменили. Он энергично отдавал какие-то распоряжения. Толпа мигом разделилась на мелкие группы, очевидно вокруг звеньевых, а двое мальчишек, вскочив на коней, крестьянским галопом помчались к видневшейся вдали деревушке.
Швыдченко с удрученным, виноватым видом искоса поглядывал на военкома.
Зуев молча сидел за рулем. Крепко сжимая его в руках, он думал о том, что же за этап переживает сейчас наш народ. Ведь у страны, так же как и у отдельного человека, есть своя биография, свои жизненные переходы, скачки, спады и вершины. И когда затем люди оглядываются назад, на эту прошумевшую жизнь всего общества, ставшую его историей, для них все тогда становится предельно отчетливым: и ошибки, и достижения — и то и другое история проясняет до конца. А вот эта картоха, этот седьмой мешок — это тоже история?..
Зуев знал, что переносить биологическую жизнь человека на человеческое общество нельзя. Но так было почему-то удобнее думать: все познается в сравнении. И сопоставлять жизнь народа с жизнью отдельного человека, ну как бы свою собственную жизнь или жизнь сидевшего с ним рядом симпатичного ему, хорошего дядьки, было сподручнее, что ли.
«В конце концов, не зачеты же я сдаю… Отдельное человеческое существо тоже ведь как бы состоит из двух частей, — думал Зуев. — Оно и биологическая особь… с одной стороны… но, прежде всего, оно — существо социальное. Ну, так вот, и жизнь народа может состоять из двух… Первая — это его материальный быт, материальное существование, блага, а вторая — это его положение среди других… Надо как-нибудь проштудировать эту комбинацию… Поискать в первоисточниках», — решил он, возвращаясь мысленно к юркому, «из ловкачей» старшине Горюну. Но в «дипломатическом» поведении старшины он в первую очередь видел уже волю предколхоза-фронтовика, человека, стоящего твердо на своем, человека, с достоинством и смекалкой отстаивающего интересы колхозников.
А дорога петляла по песчаной равнине. Перелески и болотистые низины мягко уходили назад, как морское течение. Сжатые поля и картофелища расстилались все шире. Тучами вздымались со стерни напуганные машиной грачи. Поблескивали на солнце их синие крылья. И на земле этой трудился и жил народ, поднимая могучие, натруженные плечи, выбираясь из пепла пожарищ небывалой войны с фашизмом.
Зуев внимательно следил за дорогой. Он совсем не замечал пытливых взглядов Швыдченки. Секретарь был неспокоен. Он все же еще «не раскусил» военкома. «Кто его знает? Парень вроде и не формалист, но, видать, служака исправный… Разбирается ли он в деревенском вопросе? Может ли вникнуть в положение районного руководства? Нам же по теперешнему времени никак не вывернуться, не обходя буквы закона…» Прижмурив глаза, Швыдченко вспомнил анкету Зуева: в графе «социальное происхождение» было указано: «из рабочих». С этого начинать разговор и было легче всего.
— Не торопись, майор. Поспеем с козами на торг.
Зуев послушно сбавил газ.
— Говорил мне Сазонов, что ты родом из наших мест. Из деревни какой или?..
— Подвышковский. Мать на фабрике работает, — ответил Зуев.
— А отец?
— Отца нет.
— Погиб на фронте?
— Нет. Раньше, до войны.
— Своей смертью помер?
— Нет, авария. На фабрике.
— Так.
Помолчали.
Потом Зуев и сам стал задавать вопросы.
Поговорили о районных руководителях, с которыми военкому уже пришлось познакомиться. Разговор зашел о Сазонове.
— Трудно тебе с ним? — спросил секретарь.
— Да, нелегко. Не понимает он ни фронтовика, ни инвалида.
— Где ему понять! Не был человек на фронте, — словно сочувствуя Сазонову, сказал Швыдченко.
Зуев уже знал от матери и особенно от Ильи Плытникова, что он ошибся при первой встрече, сочтя Сазонова фронтовиком, а тем более инвалидом войны.
Тот и до войны был предриком. Деловым и знающим. Кончил юридические курсы, неплохо знал сельское хозяйство. По части законов и распоряжений был непревзойденным докой, но не был ни бюрократом, ни сухим бумагоделом. Многообразие жизни ловко скрещивалось у него в сознании и с официальным упорядочением ее в разумном порядке. Но честно и тщательно усваивая законы и инструкции, Сидор Феофанович привык во всем ожидать указания сверху и собственных решений не принимать. Правда, тогда он еще не догадывался, что люди живут на свете не только потому, что им разрешают это прокуроры, милиция, председатели и секретари различных рангов, что можно, скажем, орать на людей, подобных Шамраю. Но Зуеву и сейчас не было известно, что в 1941 году Сазонову почудилось, что главная опора жизни рухнула. Временное отступление казалось тому концом света. В обкоме ему предложили остаться в подполье, но, видимо, такое оцепенение прочел секретарь обкома в его белесых глазах, что тут же, не задав ни одного вопроса, снял трубку и отдал распоряжение о выдаче документов на эвакуацию коммунисту Сазонову Сидору Феофановичу, его законной супруге Маргарите Павловне и трем детям — Сане, Майке и Тимуру. С этими абсолютно законными бумагами вся семья относительно благополучно прибыла в Чимкент. Но все дело было в том, что работников области эвакуировали лишь в ближайший прифронтовой тыл, куда отошел вместе со штабом армии обком. А в эти далекие края Сазонов добежал уже как дезертир. Правда, ему удалось кое-как подправить документы. Но кто мог в глубоком тылу разобраться в таких тонкостях?
В Чимкенте пошатнувшаяся было вера в начальство и порядок взыграла в Сидоре Феофановиче с новой силой. Но для себя он твердо решил наперед пока не вылезать. Терпеливо перебивался на мелкой работешке в артели, оперирующей кишмишем и черносливом. Но пуще глаза берег он документы: эвакуационное свидетельство и справку с последнего места работы. С ними он и вернулся в 1944 году в свою область. Все у него было чисто, оформлено, зарегистрировано. Положительных характеристик целая куча. Вера в порядок и хорошо оформленные бумаги и на сей раз не подвела. Работники в освобожденных районах нужны были до зарезу. В отделе кадров облисполкома, а затем в обкоме его тщательно и долго проверяли. В анкете все было в порядке: родственников за границей нет, в плену и на оккупированной территории не был, колебаний не имел, взысканий — тоже, и послали Сазонова, включив в номенклатурные списки, на ту же работу, что и до войны.