Петр Смычагин - Тихий гром. Книга третья
Посмотрел в ту сторону Самоедов и, оставив на столе деньги, вразвалку, не торопясь, вернулся в кошеву.
«Ах, распоганый ты гад! — скрипя зубами, думала Катерина. — Тут жрать нечего, а он ведь, чем потешается. Н-ну, кобелиный ты выродок, образина ты сатанинская! Наплюю я на твою корявую харю — ночь спать не будешь!» — Правая бровь у нее надломилась, щеки от внутреннего огня задымились. Прикрывая лицо шалью, она вырвалась на проход, подбежала к столу и, налив чуть не полный стакан водки, выпила, стоя спиною к Самоедову.
Толпа зашикала, притихла. Только вовсю наяривала гармошка «Барыню». Схватив колбасу и на ходу зажевывая горечь водки, Катерина скрылась за воротным полотном и там спустила с себя все до нитки. Косу расплела, волосами прикрыла лицо и, ведьмой выскочив к столу, захватила в кулак хрустящие бумажки, смахнула наземь бутылку и стакан и вознеслась на помост позора.
— Вот это по-нашему!! — гаркнул Самоедов и неотрывно впился хищным взором в молодую танцовщицу.
Мужики азартно пялились на это диво, пытаясь пробиться поближе к столу. Бабы иные брезгливо плевались, тайно завидуя красоте нагого тела плясуньи. И было в ней что-то необыкновенное, невиданное, маняще-загадочное. Бросалось в глаза явное несоответствие между молодым, гибким, прекрасным телом и седыми волосами, густо падавшими с головы. Теперь уже всем — не только Самоедову — хотелось увидеть ее лицо, заглянуть в глаза.
Но лицо Катерина искусно укрывала серебряной паранджой волос, то и дело косматя их руками. Она вовсе не старалась изобразить «Барыню» — кривлялась, прыгала по-звериному, извивалась и злорадно сознавала, какую бешеную бурю сеет она в одичавшем, оскотинившемся от богатства и безделья животном, которого тешила. Знала и то, что после этой пляски непременно захочет он схватить ее и увезти в какой-нибудь притон.
Как призрак, бесновалась Катюха в морозных сумерках перед сотней жадных глаз. А голову сверлила одна мысль: как же спастись? Она не чувствовала холода, и эта адова пляска продолжалась не более пяти минут, но показались они вечностью.
Когда она спрыгнула со стола и мгновенно, как тень, исчезла за тяжелым полотном ворот, где разделась, — гармошка смолкла, и толпа зевак, словно онемев, будто парализованная, окаменела, может, на целую минуту. Вот ради этой минуты и старалась Катюха, себя и чести своей не пощадила.
— Гавр-рила! — распластнул тишину звериный рев Самоедова. — Давай ее сюда, хоть и неодетую!
Гаврила с готовностью рванулся с облучка, прыжками проскочил к воротам и скрылся за ними. Через малое время растерянно высунувшись из-за полотна ворот, он объявил:
— Да нету ее тута! Как вовсе и не было.
— Ах, ловка́, стерва! — В этом возгласе Самоедова послышалось и удивление, и досада, и вроде бы восхищение — все вместе. — Мужики! Мужики, мать вашу перетак! Ищите ее! Три сотни тому, кто приведет, ну-у!
Человек пять бросились обыскивать конюшню. Не выдержал и Самоедов — ушел туда.
— Найдешь ее! — высказалась одна пожилая баба. — Оборотка это! Куда же в экое время живому человеку деться? Ищи-свищи теперя. Она, может, кобылицей в стойле стоит, а вы бегайте да ищите.
— Да и плясала как будто не по-человечьи, — поддакнула другая. — Мне сразу сумлительно это стало.
А сама «оборотка» была уже в безопасности. Соскочив со стола, она сунула ноги в пимы, в секунду надела пальто на голое тело, схватила остальные вещички и, накидывая пуховую шаль, неслышно, как летучая мышь, метнулась за угол пролета, прижимаясь к стойлам. Пока опомнились потрясенные танцем зрители, она была уже за вторыми воротами — в сеннике. Щукой нырнула между жердей прясла и через полминуты открывала замок Фениного балагана.
Здесь было тихо, тепло и уютно. Сразу же дверь заперла на крючок. Спрятала пальто и пимы на печь, надела платье, причесалась поблагороднее и, чтобы унять волнение, подтопила очажок. Притихшая, скромная, сидела она у стола и привычно работала спицами, довязывая рукав гарусной кофты — последний троицкий заказ. Едва ли кто-нибудь из тех, кто видел ее только что на базаре, мог бы с уверенностью сказать, что сидит здесь та же самая женщина.
А там, в громадной конюшне, все еще кипели страсти. Люди обшарили все стойла, бегали с фонарями, лезли на сеновал и тыкали черенками граблей в сено, надеясь таким способом обнаружить плясунью, исчезнувшую у всех на глазах. Но сумерки быстро сгущались, мороз заметно крепчал, и скоро народ дружно потек с базара. Ехали конные, шли пешие, и многие из них были твердо убеждены, что видели пляску настоящей ведьмы и оборотки. Ее хвалили за удаль, за то, что деньги умыкнула, а Самоедову не далась.
В числе последних вылетела с базара бешеная буланая тройка. Хозяин ее, привыкший к непременному исполнению своих желаний, хотя бы и самых диких, был обманут, ущемлен, оскорблен. Какая-то бабенка обвела его вокруг пальца, и теперь эти голодранцы хихикают над ним. Направляясь в сторону Кочкаря, он и сам не знал еще, что предпримет в следующую минуту, кто станет очередной жертвой его потехи, но чья-то судьба уже была предрешена.
* * *Дождавшись Феню с работы поздним вечером, Катерина упросила ее помочь найти знакомого надежного ямщика и той же ночью, как богатая барыня, укатила на лихой паре в Троицк.
ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ
1Не было неба, земли не было, стенок окопных не было — оставалась вокруг бескрайняя черная хлябь, готовая поглотить и укрыть навечно. Откуда-то издали, будто из глубины, постоянно слышались легкие и мягкие поталкивания. Словно кипел адов котел и со дна выворачивало густые черные пузыри, бесконечно толкавшие изможденное тело. Внутри все горело, и, казалось, эта черная хлябь уже прожгла, проварила всего насквозь.
«Но откуда же тогда мысли, слова? — думал Василий Рослов. — Или впрямь в аду человек опять воскрешается, чтобы чувствовать и сознавать муки господнего наказания?»
Мысли то чуть светлели, то плелись уродливым свивом. Но жизнь еще теплилась в нем, и очнувшаяся мысль сперва вырвалась тонким, едва заметным лучиком, потом проглянула шире, надежнее, и скоро уже хватило сил распахнуть глаза.
Вернувшись с того света и продолжая ощущать огонь во всем теле, не враз понял, где он и что с ним. Минуты через три сообразил все-таки, что едет куда-то на телеге, под ним мягко пружинит душистое сено. А над ним — черное, беззвездное ночное небо.
«Ага, жив, стало быть… И везут, по всей видимости, в лазарет… А где же теперь все-то? Гришка где? Где полк? Где немцы?.. Гришка-то, кажись, до конца рядом был…»
Сознание работало все отчетливее, и скоро он понял, что не все тело палит одинаково: сильнее горит левое плечо и рука, рвет и обжигает правое бедро, бок правый, в горле, словно угли горячие насыпаны — холодной водичкой залить бы их! Пить нестерпимо хочется. Попробовал шевельнуть пальцами правой руки — получилось, в локте согнул — боли нет. Двинул ее по сенному настилу от себя и рядом нащупал человека. Не считаясь с болью — аж искры из глаз посыпались, — повернул голову направо. Натужно вгляделся, попробовал шевельнуть соседа, но тот никак не отозвался. Вроде бы Гришка это, но лицо какое-то чужое, черным измазано. Да и ночь, потемки не дали разглядеть его.
«Может, Гришка это? Да живой ли он? Не отзывается чегой-то. А коли неживой, зачем бы везли его в лазарет?»
И тут увидел он деревенские избы. Но странно показалось: ни огонька, ни звука — будто вымерло все живое. Подвода подвернула к какому-то двору и, въехав в него, остановилась. Возницей оказался не санитар, как думал Василий, а крепкий, сутулый дедок в коротком кожушке и высокой бараньей шапке.
— Гануся! — негромко позвал старик, подойдя к окну.
Никто не ответил, и дед, сутулясь и теребя короткий серебряный ус, затопал кривыми ногами к крыльцу. Но дверь отворилась раньше, чем он ее достиг, и, остановясь в темном проеме, заворчал недовольно:
— Тю, стара́, та як же без Гануси я справлюсь?
Старуха, видимо, вернулась в хату, а дед прошел под поветь, погремел там какими-то палками, вернулся с попоной и расстелил ее возле телеги. Подошли две женщины — старая и молодая, могучая, чуть повыше деда ростом, грудастая.
— Ну, живо, живо, дочка! — торопил старик непроспавшуюся Ганусю. — Утро скоро, опять проклятые швабы придут! Бери того за ноги, а ты, стара, под середину поддержи.
Они осторожно сняли с телеги того, что лежал рядом с Василием, уложили на попону и понесли под поветь. Там долго пыхтели, переговаривались вполголоса, по всей видимости, поднимали раненого на поветь, под низкую крышу. Потом пришли за Василием.
— Пи-ить! — еле слышно попросил он, потратив на это последние силы.
Гануся метнулась в хату, принесла большую стеклянную кружку с молоком и, приподняв Василию голову, стала поить его. Но пил он вяло, редкими слабыми глотками. Молоко подливалось на заросший щетиной подбородок, стекало за ворот гимнастерки…