Самшитовый лес - Михаил Леонидович Анчаров
И тут Савмак, дворцовый раб, убил Перисада, и жители восстали и овладели Феодосией и Пантикапеем и сделали Савмака царем, но Ксенофонт остался жив, и это была ошибка.
И целый год правил царь Савмак, и это были лучшие дни для людей…
…Митридат прислал Диофанта, и тот победил Савмака. Кровь текла по улицам вниз к порту. Камни трескались от пожара. Статуи богов катились по улицам в обнимку с трупами. И детских криков и криков женских не было слышно от грома щитов и мечей и воинского рева…»
Принято считать, что на войне взрослеют. Это ошибка. На войне стареют. А когда возвращаются — если возвращаются, — то возвращаются к той жизни, где не бомбят и не стреляют, а ходят на работу, любят и учатся. Но как раз всего этого вернувшиеся и не умеют. И потому они в мирной жизни второгодники.
Когда Сапожников вернулся с войны, к нему опять стали приходить конкретно-дефективные мысли. В войну ему тоже приходили мысли, но мало и все не о том. В войну Сапожников понял слово «Родина», потому что он увидал всю страну своими глазами, а не только свой дом и Калязин и Москву. И все это вошло в его сердце и стало его собственной любовью, а не из книжки.
Когда началась война, Сапожников еще не понимал. А когда он принимал присягу на асфальтированной дорожке в парке Сокольники, где их учили маршировать среди неработающих аттракционов и заколоченных киосков, тогда Сапожников вдруг понял, что у него хотят отнять все, и почувствовал тихий взрыв.
Он покосился вправо и влево, вдоль шеренги, на лица восемнадцатилетних, с которыми он принимал присягу, и понял, что не может отдать. Не может отдать ничего. Можно умереть, но отдать нельзя. И тогда от Сапожникова отлетели вдруг мелкие слова воспоминаний и осталось только слово «Родина», которое глядело на него со всех плакатов осенней Москвы сорок первого года. И тогда впервые общее для всех слово «призыв» превратилось в его личное слово «призвание». Потому что он во время присяги догадался и открыл, что всю свою сознательную жизнь делал то самое, к чему его теперь призывали, — заступался. Заступался за что-то своим маленьким сердцем, нелепым, мало кому понятным способом, когда ему приходили в голову чересчур конкретные мысли и он выдумывал всякие спасательные пояса и вакуумные кирпичи и многое другое, что потом было записано в его особенной книжке, которая называлась «Каламазоо».
Заступаться, защитить, не дать пропасть, чтобы все живое могло жить, а поломанное починилось.
А теперь Сапожников шел по равнине и все каменело у него внутри. Он хотел побыть среди зелени и травы. Глеб прав, никого он счастливым не сделал. Никого не спас, никого не защитил. Только себя измучил. Крах. Это называлось крах и бессмысленность. Крах.
Светило ласковое предзакатное солнце, и в воздухе проносились какие-то птички. Сапожников ни черта в этом не понимал. Потому что в природе изобретать пока было нечего. Она сама себя изобретала. Сапожников чувствовал себя ящером.
Ящеры вымерли. Они не умерли, а вымерли, то есть перестали плодоносить. И тогда распался симбиоз, из которого они состояли.
Потом ему показалось, что из-за деревьев что-то виднеется.
Он подошел поближе и увидал РУКУ.
Ему рассказывали. Но он как-то забыл об этом.
Когда-то давным-давно в стороне от концлагеря, где теперь Мемориал, в начале войны было поле, обнесенное колючей проволокой. За ней держали тысяч пятьдесят советских военнопленных. Ни бараков, ни крыши над головой. Люди съели всю траву на этом полигоне смерти и пальцами пытались рыть ямки, чтобы скрыться от непогоды.
И вот теперь на этом месте, прямо из земли, торчала огромная человеческая РУКА. Кисть, выполненная из бетона. Она поднималась к небу, эта бетонная пятерня, и кричала.
Сапожников лег на землю и уткнулся лицом в траву, чтобы не видеть эту руку. Но он все равно ее видел. И понял, что будет видеть ее всегда.
Он поднялся и посмотрел на нее. Ничего не отменяется. Все начинается сначала. У него чересчур много дел на этой земле, чтобы слушать разумные советы, не подходящие его натуре.
Глава 33
Гипотеза, понятная ребенку
Когда Сапожников был маленький и ходил в кино или книжки читал, то казалось — там всюду рассказывался случай из жизни какого-нибудь человека, и он либо хорошо кончался — человек всех победил или женился почему-то, или плохо кончался, иногда даже смертью. И всегда Сапожников думал, что раз уж рассказан этот случай, то он и был главным в жизни этого человека — иначе зачем его было рассказывать.
Сапожников тогда готовил себя к жизни и выбирал образцы поведения. И его покамест не смущало, что ни один случай из его жизни ни разу целиком не был похож на описанный — и продолжался не так, и кончался не тем. Потому что он понимал — жизнь его только начинается, и он еще не наловчился после правильного начала вести себя так, чтобы случай не уходил в сторону и кончался но правилам.
Но однажды ему попали в руки мифы Древней Греции.
Он хотел забыть эту книжку, но не мог. Он хотел перестать думать о том, что прочел, и не мог.
Оказалось, ничто не начинается с начала и не кончается с концом. И от рожденья ты попадаешь в приключения, которые не при тебе начинались и кончатся без тебя. Оказалось, что и победы положительных героев выходили им боком, да не один раз, а сто — взять хоть бедного Геракла, но это относилось и к отрицательным злодеям. Разве знал Сапожников, что Медея, которая убила своих детей, чтобы отомстить неверному Ясону, и даже вызывала некоторое сочувствие к своим страданиям, разве знал Сапожников, что и до этого случая Медея резала людей, и после этого случая кого-то травила, и окружающие травили, и родственники окружающих. И дальше Сапожников прочел саги исландские и саги ирландские, и восточные эпосы и западные эпосы, все они начинались не с начала и не кончались с концом, и всюду резали, резали, и ни на кого нельзя было положиться, и это уже не в книжках, а в жизни. И это потом почему-то называли историей.
И еще увидел Сапожников в книжках, и в истории, и в жизни, когда сталкивался с причинами этой резни и травли, что, за редкими исключениями полного отчаяния или необходимой защиты, все остальные бесчисленные причины, чтобы кому-то резать кого-то,