Летние гости - Владимир Арсентьевич Ситников
— Вон ты кого считаешь хорошими хозяевами! А по-нашему это мироеды, капиталистики! — ответил внешне спокойно Петр. Только под тонкой кожей на скулах шевельнулись желваки.
Скрипнула дверь, и через порог шагнул одышливый мужик с белым, будто из теста, лицом, брюхо ковригой. Поклонившись, он тихо сел в заднем сумрачном углу, ухватил пальцами большую, как горошина, бородавку на щеке.
— Ох, сну нету. Думаю: кто это подкатил? Уж не Петруша ли? Зашел вот.
— Вот он, мироед-от, явился! — с веселой злостью крикнул старик и хохотнул. — Ты, говорят, Федор Хрисанфович, мироед?
— Мироед, мироед я, — согласился тот вялым голосом.
Филиппа начинала злить задиристая крикливость старика Капустина. Каверзный. Еще попортит кровь.
— Вишь, Федор Хрисанфович, последыш-от у меня какой. И Мишка такой же был бы, царство ему небесное. И Афанасий такой. А из чего чего вышло? Сам не знаю. Зря, наверное, учил. Думал, грамотным легче считать будет, когда за прилавок станут, когда годики меня согнут. А они нос в сторону от торговли. Далеко яблоко от яблони укатилось, далеко.
Петр со скукой поглядывал через окошко в черноту ночи. Пропадало светлое, легкое настроение. Филипп удивился толщине стен: как крепость, пушкой не пробьешь, — и думал, что зря они заехали. Время шло томительно. И вроде нельзя оборвать старика, в гостях за столом сидят, угощаются.
Мать с болью и страхом смотрела на Петра, пыталась усовестить мужа:
— Что уж ты при гостях-то?
Но тот цыкнул на нее, и она послушно отошла. Отец, шаркая валенками, подходил к Петру, заглядывал в студеную голубизну глаз, допытывался:
— Так ответьте мне, пошто такой водокруг да разор идет по земле? Пошто хороших хозяев зорят? Мне самому что, канули годики, как камушки в омут, я скоро для своего последнего дома доски строгать зачну. Пора уж. Трудов жалко.
Петр долго не отвечал. Видимо, не хотелось ему сегодня спорить с отцом, видимо, обо всем этом уже не раз было говорено. Но старик наскакивал, требовал ответа. И сидел тут еще рогожный заводчик Федор Хрисанфович, заведение которого испускало последний дух. Он может иначе понять: нечего Петру и сказать.
— Происходит то, что должно произойти, — глухо сказал Капустин, — экспроприация экспроприаторов. А попросту так: всех, кто наживался на чужом поте и крови, имущество конфискуется, передается в народную, общую собственность.
Отец как будто этого ответа и ждал, вскинул высохший палец.
— Ну, вот, вот, — схватился он, — лавки у меня, Петр Павлович. Чем я их нажил? Горбом своим. Вот этим горбом, — и ударил себя по узкой костлявой спине, к Филиппу повернулся, чтобы он тоже видел, какой у него «горб» — Сколько лет по мелочи щебенькал, съестным с воза на ярманках торговал, игольным товаром. Мерз, как бездомная сука. А копеечку к копеечке клал. Кровные свои, не исплататоровые. А теперь вот на. Все это я отдать буду должон всяким рукосуям, голытьбе. Свое кровное. Контрибуции должен платить.
Петр, рассматривая длинные крепкие пальцы, ответил без запала:
— Не только кровное. Ты работников держал. Ты дороже продавал, чем покупал. Это скрытая эксплуатация.
Старик зафыркал, торопливо заходил по избе, потом сел, сказал спокойнее:
— Ну, все проедите, спустите все наши капиталы, а потом-то как будете жить? Погибнет Россия-то. Голову отрежете, ноги сами отвалятся. Кормить-то кто станет? Неуж те нишшонки, которым все это достанется? Неуж…
Петру, видимо, надоел этот спор. Он встал и, напрасно заглядывая в окно, так же спокойно сказал:
— Россия не погибнет. Россия передовой страной станет. А революция всех должна уравнять, эксплуатацию полностью ликвидировать. — Тон у него был такой, словно он объяснял что-то очень уж простое.
Наверное, все-таки хитрили старики. Все это они понимали, только грызла их, как неизлечимая хворь, обида. Хотелось ее сорвать.
Белолицый рогожный заводчик, правда, сидел спокойно. Его больше всего, казалось, занимала бородавка. Он по-прежнему потеребливал ее и молчал. А отец Капустина был неутомим. Будь воля Филиппа, он давно бы уже прекратил этот спор, крикнув, что разговаривать больше не о чем.
А Петр отвечал, растолковывал. И было бы кому — своим классовым врагам. Правда, один-то был отец. И это Филиппа смущало: отец все-таки. «Трудное у Петра положение».
— А всех не уравняешь, — опять задирался старик. — Беден кто? Да тот, кто глуп, ленив, хозяйствовать не может. Ума таким не прибавишь. Ковшом положено, а ведром убавлено. Справный хозяин умельно живет.
Петр зло усмехнулся.
— Хорошо ты подвел. Выходит, мудрецы тут все вы. Что ж тогда до нищеты страну довели? Не ум, а жадность к копейке — вот весь ум.
Старик даже как-то приободрился, казалось, пошел в наступление:
— Не-ет, не деньги. Не нажива. Это дело второе. А первое-то ум. Везде сметка да ум. Разве умный станет все раздавать да транжирить? Нет! Так зажитку не станет. Умный копеечку к копеечке лепит. А денежка на камешке дырочку вертит…
— Это ты правильно сказал, — одобрил его Петр. — Деньги деньги родят. Известный закон капиталистического производства.
Вплел свой бабий голосок рогожный заводчик Федор Хрисанфович. Он как будто Капустина-старшего осуждал, будто сторону Петра держал. Хитер, старый лис.
— Что уж это ты, Павел Михайлович, — начал он, — все хулишь да хулишь? Большевики ведь не дураки, далеко не дураки. У их и губа не дура. Вот в Тепляшинской волости, бают, пир горой подняли и цельные воза добра увезли, даже ризу у отца Виссариона прихватили. Да церковного добра воз.
— Никакого добра они не взяли, — обрезал Капустин.
Но Федор Хрисанфович будто не слышал.
— Есть у них своя выгода, есть. А еще в селе Черная Гора такое устроили… — и, мотнув головой, хохотнул. — Ой, смех и грех!
Петр сердито отодвинул табуретку.
— Не могло этого быть. Выдумка!
— Нагольная-то правда горчит! — выкрикнул старик Капустин.
Федор Хрисанфович боровком перекатился с дальней лавки поближе к столу, опять ухватился за любимую бородавку. Губа дернулась, как у зайца. Видно, ухмыльнулся. Сказал все тем же слабым голоском, будто что хорошее советовал Капустину:
— А ты узнай, Петенька, узнай. Давеча заходил ко мне мужик оттоля, из Черной-то Горы. Главный-от, Курилов али как, будто и красавиц затребовал, и бражки.
Капустин покраснел. Подошел к самому окну, провел пальцем по стеклу. Стекло издало противный визг.
Федор Хрисанфович почти с лаской смотрел на Петра.
«Ух, змея, — подумал Филипп. — Этот пострашнее старика. Этот бьет прямо под сердце, да еще нож в ране повернуть может».
Потом злость его перешла на Курилова. «Обманул, значит, не уехал в Вятку, — и он заерзал на лавке. — Хватит разносолы разъедать. Уши тут развесили. Вздремнуть да чуть свет в Вятку».
Наконец Петр повернулся к отцу и