Виктор Потанин - Провинциальный человек
И вдруг ветер откликнулся. Он налетел на меня плотной стеной, и скоро начался шумный, веселый июньский дождь.
РАССКАЗЫ
Светлые звезды
Трудное, трудное — все забывается,
Светлые звезды горят.
Николай РубцовВ счастливую пору юности многие пишут дневники. Дело это, конечно, святое и тайное и берет много сил. Но что придумать, ведь человеку нужны исповедь, очищение, а дневник помогает ему.
Была и у меня такая тетрадь. Работал я в те годы в молодежной газете, успевал везде ездить, все видеть и слышать. И столько радости, гордости копилось в душе от того, что у меня такая чистая жизнь. Потому и завел дневничок. Писал его от полноты чувств, от постоянной душевной бодрости, а может, просто возбужденное сердце требовало действий, каких-то слов и признаний, иначе бы оно совсем переполнилось, порвало бы грудь и улетело.
В ночные часы и открывал дневничок. Сколько здесь накопилось! Сказал бы сейчас откровенно, да стыдно, неловко. Откроюсь только в одном: по всем страничкам разливались, как море в прилив, разные монологи, признания, были здесь и картинки и моего первого любовного чувства и все муки при этом израненной робкой души. Было и такое, от чего совсем теперь стыдно — так написано прямо и горячо.
Можно подумать, что улыбаюсь теперь, посмеиваюсь над этим. Нет, конечно, не улыбаюсь. Наоборот, возьму в руки тетрадку — и грустно станет, и горло стянется горькой спазмой — неужели все было, неужели прошло?..
Случались в дневнике и деловые странички. Они возникали из писем от родных и знакомых — моих земляков. А писем шло много, особенно из деревни. Думали тогда деревенские люди, да и теперь порой думают, что газетчик — это самый крупный начальник, ревизор какой-то, который может единолично и наградить, и приласкать хорошего человека, а худого, наоборот, наказать и на столб позорный приклеить, и тогда хоть кричи-закричись, а из позора не выйти. Многие звали в колхозные дела вмешаться, кое-кого изловить с поличным — народ все видит, все знает. И таких писем шло много, и я их хранил. Думалось, когда-нибудь соберу в одно место эти просьбы, наказы, и получится книга. А то мало ли — дунет посильней, налетит ветер житейский и развеет золотые крупинки, и тогда хоть плачь, хоть руками размахивай, а что толку — не выревешь, ничего не соберешь.
А между тем дневничок распухал, наполнялся, и я полюбил его перелистывать в ночные часы. А потом вышло, что он стал помогать в работе. И здорово помогать.
Вызовет, к примеру, редактор и скажет сквозь зубы, что, мол, дружок, засиделся, оброс зеленым, но не горюй: мы тебя любим и ты нас полюби — привези очерк в воскресный номер. Легко сказать — очерк, да я не плачу: темы-то под рукой. Приду к себе, дневничок достану — ага, чем землячки мои хвастают? И нахожу, что надо. Редактор выписывает командировку, и я уж в родном районе.
А работали мы по декадам. Это было удобно, да и выдумки не просило. Скажем, пришел сенокос, и мы все пишем о травах, хвалим донник, люцерну, стогуем, прессуем, а для стиля расписываем луга, июльские росы и даже помещаем о сене стихи. А вот страда грянула, и мы в каждой строчке валки подбираем, расписываем комбайнеров, едем с первой машиной на элеватор, опять часто сбиваемся на стихи. И все хорошо, газету хвалили. Но были, конечно, и отклонения. И у сильного сердца есть перебои. Допустим, выйдет в области с молоком затруднение, — и мы бросаем свои дела и начинаем писать о надоях, о рационах, ездим в гости к знатным дояркам. И снова не придерешься. Но была у нас одна слабость, тайное родимое пятнышко, которое и не каждый заметит. А сказать о нем надо.
Пишем мы, например, о шофере, сообщаем, сколько он перевез хлеба, как он ночами не спит — все с машиной в любви объясняется, а вот как он достигает своих рекордов — не пишем. Так же и о доярке, о комбайнере. А почему? Потому что не хватало нам знаний, сноровки, а точней — опыта жизни. Народ в газете собрался молодой, городской, необъезженный. Многие по первым дням думали, что хлеб в пекарне растет, а молочко из колодцев черпают. Это шутка, конечно, но в ней — сильный намек на правду.
Вот и тот случай вышел из-за молока. Вызвал меня редактор к себе и сразу к делу: — Вот что, тезка (его тоже Виктором звали), нужен подвальчик о пастухе. И чтоб опыт, опыт был! Хватит лирики, погремушек. Покажи человека! Я только с актива — в пяти районах завал с молоком. Слышишь, завал! Одним словом, с тебя пастух, который и травы знает, о деле заботится. Одним словом, горит...
— Старого, молодого надо?
— Твое дело. Если пожилой, а молодых учит — тоже наш человек, — редактор посуровел. Он любил в себе эту суровость.
— А из своей деревни можно? — спросил я робким, упавшим голосом. Моя робость его всегда подкупала. Он засмеялся и вскинул вверх руки, точно бы защищаясь:
— Ну-у даешь, ты уж их всех прославил. А впрочем, если есть на примете... Да и ты, говорят, тоже в пастухах был?
— Был по детскому делу...
— Хорошо.
— Значит, можно? — спросил я робко и простодушно, но он не заметил игры в моем голосе и пришел в хорошее настроение.
— Где у коров молочко-та?
— На языке! — я засмеялся, обрадованный его шуткой.
— Вот-вот, и пиши, — и он взглянул ласково, как на брата.
А вечером я открыл дневничок. Быстро нашел, что хотел. Это было письмо старика Данилушкина, моего земляка. Работал он когда-то в сельпо, но подвела грамотешка, из сельпо ушел на ферму учетчиком, да вскоре заболел и перекочевал в сторожа. Работа простая, зато времени много, а забот, наоборот, совсем мало. Это пустое время и смутило его — он решил составить историю родного села. И дело сразу увлекло, захватило, да и сидел в кем давно пытательный краевед. Пусть грамоты мало — зато сколько желания! И он сразу решил связаться с редакцией, а точнее — со мной. Завалил меня деловыми расспросами и рассказами. И вот я читаю его послание, читаю внимательно, с карандашом. Данилушкин сообщал для редакции историю Тимофея — знатного человека и пастуха.
Вначале сообщал год рождения, происхождение, а потом, словно бы нехотя, приступал к основному. Письмо было длинное, скрипучее. Данилушкин, видно, не терпел спешки и все мысли свои вязал в длинную причудливую цепочку, у которой не отыщешь ни конца, ни начала, но я хорошо разбирал эту забавную хитрую вязь. Но все равно начну теперь не с начала, там особенно много тумана, как говорится, не разберешь, не покушав. Начну примерно с десятой страницы: «От утраченного детства и памяти пройденных следов Отечественной войны у Тимофея выработалось сознание и сочувствие к сиротам. Многим он помогал, чем мог, за свою многолетнюю жизнь. Как-то пришла к нему за советом сирота Танечка Красноселова, дочь погибшего отца на фронте, и мать схоронила скоропостижно:
— Как быть, жених находится, но не рискую? — сама глаза опустила: дай, мол, совет, повороти лицо. Ну что — загадала загадку. Тогда пошел Тимофей в правление, узнал про жениха то, другое, а потом помог молодежи объединиться, пустил их к себе на квартиру. Одна-то комната у него пустая — вдовый он, без детей. Отдал им на первый случай стол, стулья, разную мелочь. Потом они в Курган переехали, на производство. Татьяна — на кране, муж подсобным, а про Тимофея не забывают. А он все живет в таком роде. Да и супруга была такая же: не согрубила, не соврала. Увидели они вдвоем, что с краю, у поскотины, живет больная безродная Хазова. Они взяли ее к себе, отогрели, и жила она с ними одиннадцать целых лет, как своя да родная. Они и проводили ее на вечное поселенке.
А недавно совсем новенько вышло. Подсчитал Тимофей возможности существования, да и сдал две тысячи рублей в доход государству на содержание безродных детей. И сразу велел эти деньги переслать переводом куда-нибудь за границу: там, пишут, сирот полно, голодающих. А не примут туда, то переслать за море, где война была и тоже сирот расплодилось...
А теперь слушайте меня, наклоняйтесь поближе. Вы мальчишек Семеновых, поди, не запомнили? А я запомнил — рядом живу. Узнали они про добро Тимофея, стали захаживать. И Тимофей полюбил их, безотцовщину, привязал. Побольше выросли, дальше кинулось дело. Тимофей повез их В универмаг, там одному купил гармошку, другому — велосипед, а третьему — школьну форму. Сейчас двое учатся, а третий, комсомолец Григорий Семенов, служит в Советской Армии и благодарит Тимофея за помощь и наставления. Видно, и к армии тот его приспособил.
А теперь Тимофей кочует на выпасах. Дело знакомое — день, ночь на лугу — не оттащишь. Всем пастухам наш пастух! А недавно взял казаха Арбаева, пожалел человека. Не пожилось тому с сыном, да и сноха горяченька, и он скрылся от них со скандалом, чемоданишко — на плечо да в дорогу. Заехал проездом и остался. Тимофей его у себя поселил, ходит, как за близкой родней. И живет тот, как у Христа за пазухой».
В письме расписывались и другие достоинства знатного пастуха Тимофея, но я уж не привожу те странички. Просто не терпится рассказать о самой дороге, о живой встрече, о разговоре.