Криницы - Шамякин Иван Петрович
— Напрасно. Напрасно, милая Наталья Петровна.
— Данила Платонович, я не прочь пошутить, но не люблю, когда о таких вещах начинают говорить всерьез. Вы же знаете…
Бабушка принесла блюдце с медом и чайную ложечку. Наталья Петровна, обрадовавшись, что прервали неприятный ей разговор, взяла блюдце и с аппетитом начала есть: макала ложечку в мед, по-детски облизывала ее. Бабка с умилением смотрела, как она ест, и подбадривала:
— Ешь, ешь, голубка Наталка, медок свежий, липовый. От всех болезней лечит…
Данила Платонович встал, прошелся до дверей, заложив руки за спину, и сел поодаль, на диван, стоявший у печки.
Наталья Петровна потихоньку вздохнула: она понимала, что старик собирается продолжить этот разговор и остановить его невозможно.
— Ты права, я действительно всерьез, хотя, конечно, не о директоре, а вообще, — тихо сказал он. — Я не раз тебе говорил… Я знаю, как сильно и горячо любишь ты людей и жизнь. И я не могу поверить, чтоб ты сама не чувствовала, что человеческое счастье твое не полно… что это аскетизм, ненужное самопожертвование…
— У меня есть дочь. — Она поставила блюдце на стол и улыбнулась, как бы желая улыбкой убедить старика, что она действительно счастлива.
Бабка, которая ничего не слышала, но по выражению лиц поняла, что Данила Платонович говорит Наталье Петровне что-то неприятное, накинулась на него:
— Завёл уже… учитель! Не даст и медку поесть… Горе горькое, полынное!
Данила Платонович махнул рукой: «Не мешай, Наста!» — А подумала ли ты, что твое счастье могло бы сделать более полным и счастье твоей дочери?
— Мне тридцать три года, Данила Платонович. — Теперь она печально вздохнула.
— Мне — семьдесят пятый.
Она засмеялась, на глазах ее выступили слезы, нр, видно, пе от смеха.
— Тебя три года назад полюбил человек. Я знаю силу его чувства… И самого его знаю с колыбели… Сергей душевный, талантливый, умный парень…
Наталья Петровна опустила голову.
— Не могу… Не могу, Данила Платонович… У меня — дочка. Ей тринадцатый год, она все понимает. Для нее нет ничего более светлого, чем память об отце, которого она никогда не видела. Она гордится, что похожа на него. И вдруг… Нет, нет!..
Он подошел и, как маленькую, погладил ее по голове.
— А сама, сама ты его любишь?
— Не знаю, — покачала она головой. Потом, как бы опомнившись, поднялась и поправила свои красивые волосы, свернутые на затылке в пышный узел, заколотый шпильками и гладким гребешком. — Я ничего не знаю… Я так устала за эту поездку. — И посмотрела на часы. — Одиннадцать часов.
— Ох, ох, учитель, учитель, — укоризненно вздыхала бабка.
— Прости, Наташа, — ласково сказал Данила Платонович, присаживаясь к столу. — Ты не съела свой мед… Посиди ещё… Старики — народ надоедливый. У меня сегодня хорошее настроение, и вот я, старый дурак, испортил настроение тебе. Всегда у меня так получается…
Наталья Петровна поняла, что сегодня старик больше не вернется к этой теме, и снова села, взялась за мёд.
Повеселела и бабушка. Зашла по-соседски Аксинья Федосовна. Увидела Наталью Петровну, радостно поздоровалась, ласково поцеловала в щеку, а потом, взяв за плечи, посадила на жёсткий стул, а сама села на ее место.
— Дай мне, Наташа, в мягком кресле посидеть, все косточки болят… Лён выбираем. Вырос он у меня — во, — она показала метра полтора от пола, — и крепкий-крепкий, все руки порезали… А механизации никакой… Пока Мохнач ворон считал, теребилку первомайцы захватили. МТС под боком, а машины нам — в последнюю очередь.
Данила Платонович с лукавой улыбкой наблюдал за Аксиньей Федосовной. Он знал, почему неугомонная соседка наведалась к нему в такой поздний час и почему она суетливее, чем обычно, — нервничает, злится. Про теребилку она соврала: машина выбрала почти весь лён ее звена и только дня три назад была переброшена в другой колхоз.
Старик не выдержал и проговорил:
— Ты, Аксинья, кому другому голову морочила бы, а не нам с Наташей. Кого-кого, а тебя не обижают…
— А меня, Данила Платонович, трудно обидеть — у меня мозоли вон какие, — совсем другим тоном, сурово и резко ответила она и показала свои мозолистые, в трещинах, ладони. Но показала их не Шаблюку, а Наташе и тут же шутливо заговорила с ней: — Слышала, что чемодан твой еле с машины сняли. Чего накупила — похвались.
— Ей-богу, ничего. Во время совещания некогда было по магазинам бегать, а кончилось — домой скорее захотелось.
— И то правда. Я сама тоже, как поеду на какое-нибудь совещание… А тебе так вообще лучше не ездить. Только ты уехала — чуть беда не случилась. С Верой нашей. Слышала?
— Я была у нее. Мне в райздраве сказали.
— Была? Спасибо тебе, Наташенька. Ну, как она?
— Лучше.
— Дитятко жить будет?
— Будет.
— Дай боже, а то она не перенесет такого горя. Скажи, пожалуйста, какой тяжелый случай. Я так переволновалась. Ещё счастье, что Артем Захарович у нас золотой человек… Только я позвонила — и он сразу среди ночи свою «Победу» прислал. А то неизвестно, что могло быть.
Речь шла о племяннице Аксиньи Федосовны, у которой были очень тяжелые роды и которую пришлось отправить в районную больницу.
— Побегу в сельсовет, позвоню ещё раз, — как она там, бедная.
Но бежать Аксинья Федосовна не торопилась и, верно, просидела бы ещё долго — она любила поболтать, — если б лампа под зеленым абажуром не мигнула трижды. Механик электростанции давал сигнал.
— Рано сегодня, — взглянула на стенные часы Наталья Петровна.
— Надо на собрании постановить, чтобы электрики наши не дурили. А то один день до трех ночи крутят, а другой в десять вечера выключают, — сказала Аксинья Федосовна.
Наталья Петровна попрощалась.
— А я к тебе, Платонович, — вздохнув, промолвила соседка, когда закрылась дверь за врачом. — Куда это ты мою Райку завтра вызываешь?
— В школу.
Старик, безошибочно угадав, зачем она пришла, подготовился надлежащим образом не только к обороне, но и к наступлению.
— Зачем? — как будто ничего не зная, с деланной наивностью спросила она.
— Поработать денек. Печи переделываем. Надо глину замесить, песок просеять, поднести.
Аксинья Федосовна вскочила, по-солдатски выпрямилась, ноздри ее гневно раздулись.
— Мне думается, каникулы на то и даны, чтоб дитя отдохнуло…
— От чего? Другие дети все каникулы в колхозе работают.
— Ну, Платонович! За свою дочку я работаю в колхозе, от темна до темна спины не разгибаю…
Как ни старался старый учитель сохранить спокойствие, но не выдержал — рассердился.
— Вот это меня и удивляет, что сама ты и спины, верно, не разгибаешь, а дочку воспитываешь неведомо кем… барышней, белоручкой… Стыд!
— Она одна у меня. Отец ее жизнь отдал за то, чтоб судьба ее была другой.
— Да разве от того, что она поработает, судьба ее пострадает, Аксинья Федосовна?!
— А я не хочу, чтоб люди видели, как моя дочка глину месит! — крикнула она.
Бабушка Наста укоризненно покачала головой — на этот раз она осуждала соседку.
Данила Платонович развел руками.
— Ну, прости… Не узнаю я тебя, Аксинья… И удивительно мне. В первый раз слышу, чтоб наш народ терял уважение к человеку, который работает… Странно! Да разве пострадал авторитет хотя бы Натальи Петровны, — он кивнул на двери, — от того, что она вместе с колхозниками и жала рожь и сено сгребала? Ты погляди, как ее люди уважают…
— Уважения от людей и мы имеем не меньше… Меня вся республика знает!
— А почему? Почему тебя знают? Разве не труд твой тебя прославил?
— У каждого своя дорожка, Данила Платонович! Моя Райка, может быть, на весь Союз, на весь мир прославится…
Шаблюк не на шутку рассердился, безнадежно махнул рукой.
— Чем она прославится? Музыкой? Глупости это! Портите вы девушку, вот и все… Морочите голову и ей и себе.
Аксинья Федосовна даже побагровела вся, сжала кулаки, и казалось — сейчас кинется на старика за такое оскорбление её дочери.