Семен Пахарев - Николай Иванович Кочин
— Вот тее, красавец, учительская. Подождешь там Ивана Митрича. Он чай пьет. Младшие-то группы все на экскурсиях, а старшие — на верхнем этаже балясничают. Учитель Евстафий Евтихиевич ноне что-то запаздывает, захворал, видать, старикан.
Пахарев вошел в учительскую. На огромном столе, залитом чернилами и изрезанном перочинными ножами, валялись разбросанные, как колоды карт, групповые журналы вперемешку с захватанными ученическими тетрадями. Полки двух книжных шкафов из красного дерева были заполнены банками с домашним вареньем.
Пахарев одиноко сидел в учительской около часа. Затем пришла дородная женщина в капоте, вся составленная из полушарий. Она хозяйским глазом осмотрела Пахарева с ног до головы и с добросердечной снисходительностью сказала:
— Ну вот, а Митрич со мной зря спорил, что ты прибудешь только вечером. Придешь, батенька, к нам. Чайком попотчую с вишневым вареньем, сочнями ублаготворю.
Она наполнила вазу вареньем и, шумно пыхтя и улыбаясь, удалилась. Пахарев слышал, как за дверью ее встретили нетерпеливым шепотом ученицы, и она ответила всем сразу:
— Ничего себе парень, сурьезной комплекции, красавчик.
Тут же отворилась дверь, две девичьи головки высунулись и моментально скрылись. Пахарев смущенно и торопливо стал осматривать костюм перед зеркалом. А за стеклом одни лица сменялись другими, там толкались, шумели, хохотали, острили. Была, по-видимому, перемена. Ему давали оценки, высказывали о нем вслух суждения, из которых он понял, что ждут его давно и рады. Суждения касались всего: и помятых брюк, и тощего узла, и драного чемодана, и смущения. Он не знал, куда деваться от этих глаз и этих реплик.
Он повернулся к окну спиной и услышал приглушенный шепот:
— Студентик, красавчик, душка…
— И на шкраба не похож…
— Девочки, он покраснел, честное слово, как девушка.
— Это свинство с вашей стороны, огольцы, под окнами подглядывать. Вы сами себя дискредитируете и снижаете авторитет школы…
— Балда ты, Кишка. Он не слышит.
— Это еще что такое? Это стыд и срам. Ведь не идеологично поступать так, пялить зенки на учителя. При царизме дали бы за это.
— Он покамест не учитель…
— На каком это основании? По моему скромному рассуждению, ежели у него в кармане диплом, то… все.
— Шкрабиха идет… Тссс!
И все порассыпались от окон…
К счастью, вскоре и сторожиха забила в сковороду, заменявшую ей звонок, и ученики к окнам больше не подходили.
Пахарев вздохнул свободнее. Впрочем, это нисколько не обижало его, напротив, трогало своей неподдельной наивностью. Тихий восторг и предвкушение забавных неожиданностей заполнили его целиком. Потом он достал из узла книгу своего профессора, тогда очень прославленную, задававшую в педагогике тон. Знакомые мысли, которые он считал непререкаемыми, были в книге подчеркнуты карандашом, и он захлебнулся в них, забыл окружающее… Ученики топали ногами над головой, на лестнице, в коридоре рядом.
Вдруг не вошел, а влетел пулей молодой здоровяк в матросской тельняшке, стриженный под ерша, с толстой шеей и крепкими бицепсами.
— А-а? Новый коллега?! — сказал он и обнял Пахарева крепко. — Будем дружить, без сомнения. Вы играете в винт, в вист, в бридж?
— Что это за чепуха?
— И в три листика, и в двадцать одно тоже не играете?
— И в листики не играю…
— Ну а в преферанс? Это же игра самая благородная… воспетая классиками.
— И в благородные игры не играю.
— Во что же вы играете?
— Сейчас ни во что. А в детстве играл в бабки, в козны, в городки, в мазло, в лапту, в горелки, в лошадки, в стоптанный лапоть…
— Скука какая. И моветон. Ну, коллега, не печальтесь, мы выучим. У нас вист робер за робером длится иной раз целую ночь, с перерывами на опрокидонт. И когда уже приходит пора, путаем ходы и берем чужие взятки — тут расходимся. Каюк… Бегу, я преподаю здесь физкультуру…
И он так же стремительно убежал. «Тип из комедии Островского, — решил Пахарев. — Что-то будет дальше».
У девятой группы надлежало быть уроку обществоведения, но учитель, Евстафий Евтихиевич, первый раз в жизни запаздывал.
Вскоре он вошел, этот старик, в сером потрепанном костюме дореволюционного шитья, в соломенной шляпе, потерявшей цвет от непогоды, ветра и солнца. Старику было лет шестьдесят, испитое лицо землистого цвета, заросшее щетиной, рыжие, редкие, с проседью, волосы. Он нес в руках веревочную сумку, набитую книгами, держался беспокойно и излишне суетливо.
— Так и есть, запоздал, — сказал он, взглянув на часы. — Старуха тетка всю ночь канителилась — и я с ней. Бессонница, схватки, валерьянка. История прескверная. Опять не выспался. Боже мой, боже мой… — Он подошел к Пахареву, подал руку: — Афонский, словесник. Абориген и, так сказать, жертва эпохи. А вы — это и есть ожидаемый новый учитель? Гомо новус?
— Вы почти угадали.
— Странно. Лишних уроков нет, а учителей присылают. Чем там думают в губоно? Или это нам, старикам, намек: убирайтесь, куда хотите, голуби сизые… Устарели, оторвались от масс.
— А чего вы напугались?
— Голубчик, испуг у нас перманентное состояние. А скажите, пожалуйста, учебники когда-нибудь будут? Каждый раз идешь на урок, как на каторгу, и сам не знаешь, что будешь преподавать. Как утлая ладья в море плаваешь. Ну ладно, не обессудьте, я иду… Быть или не быть?
Он ушел, а Пахарев остался поджидать директора, который еще распивал утренний чай.
2
Евстафий Евтихиевич Афонский тридцать лет преподавал в гимназии историю и словесность и семь лет в советской школе второй ступени имени Луначарского. После упразднения истории он переключился на обществоведение да русский язык и за последние годы совсем растерялся. Программ в это время или не было вовсе, или они присылались с большим опозданием. Да если и присылались, то были настолько кратки, схематичны, абстрактны, что по ним можно было преподавать что угодно. В старших классах следовало изучать Демьяна Бедного и Александра Безыменского, но Афонский всех новых поэтов знал только понаслышке, и поэтому из старой хрестоматии Шалыта он продолжал читать на уроках отрывки из «Одиссеи» и «Илиады».
Ученики не любили «Илиаду» и «Одиссею», знали, что их нет в программе, смеялись над этой «греческой белибердой», рассчитанной на предрассудки «темных масс», и называли «Одиссею», назло учителю, «Уди, сею». И когда на уроке становилось не в меру тоскливо, кто-нибудь предлагал:
— Расскажите лучше, Евстафий Евтихиевич, как вы в Египет ездили. Это куда занятнее и поучительнее.
И вот после просьбы учеников уныние сходило с его лица, он наскоро кашлял в кулак и сразу как-то выпрямлялся и светлел.
— Египет? — говорил он. — Да