Сергей Семенов - Предварительная могила
И, точно проверяя ее, показал слабым кивком подбородка на густой, мрачный берег и сказал насмешливо:
– Заберусь лет на десяток – здоровье, знаете, поправлю.
Она приняла насмешку на свой счет:
– Да-а? Очень одобряю. В гости можно?
– Милости просим, просим… – забеспокоился он неожиданно.
2.
На следующий день утром новый смотритель долго стоял перед распахнутым окном своего кабинета. Лицо его было сосредоточено и серьезно.
Окна смотрительского кабинета выходили прямо на юг, – об этом позаботился молодой студент, начальник работ на постройке. Молодой студент задолго узнал особенную историю человека, который поселится в этом домике. И, очевидно из сочувствия к этому человеку, он поставил смотрительский домик на таком месте берегового обрыва, откуда через разные окна можно было увидеть все кольцо обступавших гор, а три окна кабинета, как бы нарочно, упирались в слитную безмерность горизонта и моря. Вероятно, молодой студент думал, что эта ежеминутно видимая безмерность облегчит заключение добровольного пленника.
Через распахнутое окно видит смотритель море, качающуюся яхту, уже не губернаторскую, а поменьше, присланную за техническим персоналом, работавшим на постройке и сегодня уезжавшим. К легкому дощатому настилу, из-за прибрежных камней уходящему в море сажени на четыре, причалили два катера. Из катеров выгружают какие-то тюки. Смотритель знает, что среди тех тюков есть тюки с его собственными, давно подготовленными, тщательно подобранными вещами, книгами, гимнастическими приборами, приборами для физической работы и различных ремесл, – со всем тем, что совершенно необходимо для построения его личной жизни на маяке по тому предварительному плану, который обдумал он задолго до настоящей минуты, оказавшейся неожиданно невеселой минутой. С обрыва, минуя удобную обходную тропу, спускались рабочие – по неудобным ступенькам, высеченным в массиве. За плечами у них мешки. Они уезжают завтра, но они уже спешат и сносят свои пожитки на катера. Пока они еще на гребне обрыва – до смотрителя доносится их смех и веселые выкрики. Он не слышит ни того ни другого.
Смотритель думает не о спускающихся рабочих, не об их завтрашнем дне, а о своем вчерашнем. С самого утра он думает о том, что вчера говорили ему губернаторские гости. С большинством из них он до вчерашнего дня не был знаком. Но тем не менее они все, узнавая друг от друга особенную его историю, спешили вчера побывать в его домике и поздравить его, бывшего лейтенанта, с большим решением. У женщин это выходило просто, мужчины же неловко говорили ему о преимуществах отшельничьей жизни:
– Вы, Георгий Романович, большим философом заделаетесь в этаком райском уголке…
– В сущности, Георгий Романович, вам можно даже позавидовать…
"По-за-ви-до-вать?.." – в ушах неподвижно стоящего смотрителя до сих пор тупо отдается тон, которыми произносились эти слова.
Он вздрагивает и сутулится еще больше.
– Кому завидовать? в чем завидовать? – шепчет он и снова перебирает в памяти то, что вчера говорили ему губернаторские гости. Но память еще и еще раз подтверждает, что – есть чему завидовать. Гости с нескрываемым действительным сожалением говорили о вечной сутолоке своей личной жизни, об оскверненных городах, в которых они сами осуждены жить, о городах, отнимающих у человека – человека; конечно, он, Георгий Романович, был прав, променяв эту жизнь… И они с восторгом говорили о радости свободного созерцания, о блаженстве самоуглубления, об истинном смысле жизни, о возможности здесь на маяке соприкоснуться через книги и самого себя с вершинами человеческой мысли…
И разве все это не верно?! Разве он сам иначе представляет свою собственную жизнь на маяке?
"Жалели меня они все…" – откуда-то со стороны скользит непрошенная мысль.
От неожиданности он вскидывается и выпрямляется во весь рост. Но, должно быть, какая-то правда есть в этой мысли: ему и самому вдруг становится нестерпимо жаль себя.
Плечи смотрителя опадают, лицо сереет, по лицу бегут тени. На мгновение смотритель закрывает глаза и пытается глубоко передохнуть.
Когда он снова открывает глаза, перед ним все то же море, и то же солнце на том же небе идет все так же – на полдень.
– А-аай, – глухо мычит смотритель и приникает лбом к оконной раме.
Позади хлопает дверь, слышен шлеп босых ног. Смотритель понимает, что вошел человек, вошел и остановился.
Быстро он оборачивается. На пороге переминается рабочий, лицо у него распаренное, босые ноги черны от солнца.
– Братец ты мой, чего тебе? – хочет спросить смотритель ласково.
– Ящики с катеров ваши прикажете куда поместить?
– А-а… Хорошо. Это большие? С книгами?
– Не можем знать.
Смотритель порывается пойти и посмотреть сам, и раздумывает:
– Сваливайте в первой комнате… это пока, – тяжело прибавляет он.
Рабочий поворачивается.
– Подожди.
– ?
– Завтра со всеми ты уезжаешь?
– Так точно.
– Сколько времени ты проработал на маяке?
– Извиняюсь, я-то недавно, с Николы-зимнего, – неловко говорит рабочий. Он вдруг спешит кончить о себе и затем продолжает словоохотливее, – а в партии, ваше благородие, найдутся которые, можно сказать и по году прожили, а то и поболе будут. Еще с самого спервоначалу, как строить зачали…
Смотритель краснеет и строго перебивает:
– Иди, иди. А относительно ящиков узнай у моего Петра (знаешь, который со мной приехал?). Его у катеров найдешь.
– Найдем-с.
Дверь за рабочим захлопывается, а смотритель снова приникает лбом к оконной раме. Как жаль себя! Как жаль!! Пусть верно все то, что говорилось вчера о радости созерцания, о блаженстве самоуглубления, о вершинах человеческой мысли. Тысячу раз пусть верно. Но разве обрек бы он себя на эту жизнь, если б не шла у него горлом кровь каждый месяц?…
И еще больше жаль себя. Огромно жаль! Жалость похожа на тупой нож, поворачивающийся в груди.
Смотритель судорожно трет грудь – там, где больно от тупого поворачивающегося ножа. Ходит по комнате:
– Не поддавайся! не поддавайся! не поддавайся! не поддавайся!…
– Природа, работа, книги! Природа, работа, книги!…
– Разумная забота о духе, о теле! …О духе, о теле!…
– Образ жизни – в план, в систему! в строжайшую систему!…
– Не переутомляться – главное!…
– Да-да-да-да-да!…
– Да!
…Мечется по кабинету долго. Совсем забыто – то, что кроме него самого, пленника добровольного, будут жить на маяке еще четыре-пять пленников – и даже не добровольных. В эту минуту смотритель не может вспомнить о них точно так же, как вчера не могли о них вспомнить завидовавшие смотрителю гости с губернаторской яхты. Все неподдельное вчерашнее сочувствие гостей и вся их действительно неподдельная душевная неловкость были вчера направлены только на одного из всех остающихся: на этого высокого сутулого человека с большим лбом, уходящего из их же собственных рядов…
3.
Вечером этого же дня к нему зашла жена строителя. Она был одета по-дорожному, – уезжала.
– Что ж это вас не видно совсем? Целый день сиднем-сидели, – задорно заговорила она, появляясь на пороге его кабинета.
Смотритель действительно весь день просидел, затворившись в кабинете. Он с трудом усмехнулся:
– Привыкаю к положению.
Она помолчала. С любопытством спросила:
– И провожать меня не будете?
– И провожать не буду.
На лице ее появилось злое выражение. Она опять помолчала, застегивая и расстегивая перчатку на левой руке.
– Вам писать?
– Пишите.
– А отвечать намерены?
– Отвечать?
– Хотя бы и отвечать?
– Быть может.
Она сдернула перчатку и завертела ею в воздухе.
– Ну, до свиданья… А я буду вам писать. Буду! – прибавила она со злостью.
Он не вышел ее проводить, а, успокоенно покачав головою, сел на прежнее место и долго разбирал бумаги в ящиках письменного стола. Перечитывал какие-то листочки и многие разрывал. Найдя в бумагах свою юношескую фотографию, он поставил ее перед собою на столе и долго, с умиротворенной улыбкой смотрел на нее.
За стеной, в спальне, возился Петр. Он устраивал кровать смотрителю, передвигал какие-то вещи. Смотритель позвал его:
– Ну как, Петр, хорошо нам с тобой будет жить тут? – спросил он, когда Петр появился на пороге.
– Хорошо, барин.
Было уже совсем поздно, а смотритель все еще сидел за письменным столом, приводя в порядок свои бумаги. Вдруг он поднял голову и стал прислушиваться.
Где-то, совсем близко, пели.
Он встал, закутал горло и открыл окно. Пение слышалось со стороны жилого флигеля. Визгливый женский голос доносил:
Милый Ваня, разудала голова,
Разудалая головушка твоя.
Сколь далече спокидаешь ты меня.
Да с кем я буду эту зиму зимовать?
Да с кем прикажешь лето красное гулять?