Анатолий Землянский - Этюд Шопена
Стежка от проходной тянулась вдоль стадиона, потом стекла в низину, к мостку через ручей. Здесь было много маленьких лужиц, схваченных первым ледком, но ручья мороз еще не коснулся. Он бежал упруго и живо, только был по-осеннему мутен и неприветлив.
За мостиком тропка с ходу бросалась на небольшую кручу. Оттуда, сверху, отчетливо виднелись дома. От городка навстречу Берестинскому шли дети, значит, кончились занятия в школе. И значит, Майя уже дома. От этой мысли стало как-то теплее. Он живо представил ее себе, успевшую переодеться, но еще немного рассеянную, продолжающую жить тем, что происходило в школе, в ее классе, с ее учениками…
«Интересно, что скажет она?» — Берестинский невольно ускорил шаг. Дети уступали ему дорогу, разноголосо здоровались, он машинально отвечал им и все ускорял шаг.
…Слушая его, Майя Сергеевна улыбалась. Она знала, что у него уже есть какое-то решение, но он хочет проверить себя. И она сказала:
— Сильные принимают вызов, слабые прячутся в кусты.
— А дальше?
— А дальше война. Война с плохим в человеке. Только… как это у вас, военных, говорится?.. Без лобовых атак… Кстати, на какой странице заложена у тебя «История современного искусства Запада»?
Она подошла к полке, взяла толстый, в эластичной суперобложке том. Хотела раскрыть, но передумала и положила ему на стол.
Он понял и этот намек. Он знал, что Майя превыше всего ставила знания. Теперь вот опять она как бы говорила: садись за книгу. «Не стыдно не знать, стыдно не спросить». Это было ее любимой поговоркой, и он не раз убеждался в ее правоте.
И он стал искать книги, которые могли бы объяснить поступки людей… Однажды вечером он перелистывал томик очерков по истории войн. Внезапно его внимание привлекла одна фраза, и он позвал Майю Сергеевну:
— Ты только послушай… Нет, ты послушай, о чем тут говорится… Впрочем, прочти сама, — он протянул ей книгу.
И Майя Сергеевна прочла:
«Цивилизация делает человека более утонченным, более впечатлительным, уменьшая, вместе с тем, его военную ценность: не только телесную силу, а и психическое мужество…»
— Что же тебя тут взволновало? — спросила она. — Взгляд спорный, а главное — дореволюционный.
— Да, но в Чуклине этот взгляд подтверждается! Чуклин не просто юноша с бравадой, он плохой солдат. Понимаешь? Образованный человек, но плохой солдат.
— И ты поверил этим словам?
— Нет, конечно, но мне надо знать, почему в Чуклине рядом с хорошим поселилось плохое. Уже два раза он записывался к врачу и дважды вернулся оттуда с диагнозом: «Здоров»…
«…Когда однажды в канцелярии Вы процитировали мне наизусть строки одного западного теоретика и попросили сказать, что я об этом думаю, у меня, наверное был глупый вид. И я нес какую-то ахинею о двух началах мужества. Но сейчас я могу точно сказать, что именно в тот момент какая-то ниточка самоуверенности во мне оборвалась. А потом это задание по разминированию в Верховинках. Вы, конечно, не случайно взяли на задание и меня. И не случайно накануне перед выездом Вы организовали в ленинской комнате диспут „О мужестве“. Открывая его, Вы спрашивали: в одном ли ряду стоят примеры мужества Джордано Бруно и Зои Космодемьянской, созданная в годы реакции революционная музыка и готовность пойти на смертельный риск ради жизни многих людей?.. Музыку и риск, как я понял, Вы связывали воедино, имея в виду „Революционный этюд“ Шопена и предстоявшее задание по разминированию. Я чувствовал, что обязан выступить, но я боялся завтрашнего дня. Боялся разминирования. И я трусливо промолчал. Но зато во мне лопнуло еще несколько ниточек. Очередь остальных пришла там на задании. Помните?..»
Берестинский мог не читать и эти строки, он и это хорошо помнил.
…Они «шли» к бомбе более трех часов. Из вырытой ими пятиметровой по длине траншеи не было видно даже сержанта Фандюшина с его почти двухметровым ростом. И вдруг лопата сержанта звякнула о что-то металлическое. Всего один негромкий звук. Но его было достаточно, чтобы, как невесомость, поднять и вытолкнуть из траншеи Чуклина. Берестинский помнит: долговязая фигура метнулась по сырой стенке траншеи, упруго вылетела на ее край и чурбаном перекатилась через выброшенный грунт. На влажном желтом песке остался лишь прикатанный след.
Берестинский даже не сразу понял, что произошло. И не тотчас сообразил, что сбежал из траншеи именно Чуклин. Бегло пройдясь взглядом по оставшимся в траншее саперам, Берестинский с удивлением заметил, что все улыбаются. И выжидательно смотрят на него: мол, что скажет на это ротный?
Он не улыбнулся. И ничего не сказал. Каким-то внутренним чутьем он уловил, что судьей над страхом Чуклина сейчас должен стать сам Чуклин.
Взглядом приказав всем продолжать работу, он спустился в траншею и стал руками исследовать то место, где лопата Фандюшина встретилась с металлом. Скоро пальцы его коснулись шершавого скоса стабилизатора.
И в это время из-за выброшенного на край траншеи песка показался Чуклин. На бледном лице, из-под черноты бровей, лихорадочно блестели глаза. Видно было, что он делал над собой отчаянные усилия. И то, что все спокойно работали, словно забыв о нем, помогло ему. Он спустился на кромку, еще с минуту раздумывал и колебался, потом, присев, прыгнул в траншею…
«…Как бы я хотел, товарищ майор, вычеркнуть тот день из жизни! Нет, не вычеркнуть, я хотел бы, чтобы его не было вовсе. Но он есть. И останется навсегда. С диким позором, с нежданно и жестоко открывшимся во мне пониманием собственного ничтожества, со стыдом и виной перед Вами. И я буду носить все это в себе. Но я не хочу, чтобы был прав тот теоретик. И еще мне не хочется, чтобы Вы думали плохо обо мне. Именно поэтому я пошел в военное училище, которое постараюсь окончить с отличием. Нет, не ради славы. Просто я надеюсь, что это даст мне право делать какой-то выбор при распределении. А проситься я хочу к Вам, товарищ майор. Конечно, с Вашего согласия. И вот пишу это письмо…»
Берестинский почувствовал, что не может унять в себе волнения. Вот оно передалось уже пальцам — листок, который они держали, мелко задрожал. Он торопливо положил письмо на стол, повернул голову: не заметила ли Майя? Волнение саперу не к лицу.
Взгляды их встретились, и он понял, что Майя Сергеевна все заметила. Только не показывает вида. А свое волнение пытается спрятать в улыбке. И во взгляде, который, кажется, говорил: «Я не сомневаюсь, ты согласен взять Чуклина к себе, в батальон. А волнение… Так это же оттого, что западный теоретик все-таки неправ. Правда?..».
Михаил Скороходов
Женский разговор
В далекий степной гарнизон, где по утрам и вечерам кажется, что до солнца рукой подать, а ветры дуют беспрерывно: осенью, зимой, весной и летом, старший лейтенант Степанов привез из Москвы жену Свету. Первое время они квартировали в деревне, и за стенкой у них почесывалась свинья и горланил петух. А на днях Степановым дали комнату в доме офицерского состава, и сегодня они справят новоселье. Но вот посуды, ножей, вилок, стульев у Степановых пока нет, их по-видимому, придется одолжить у соседки по квартире, добрейшей души, рассудительной и разговорчивой жены подполковника Самарина, Серафимы Петровны.
Серафима Петровна догадалась об этом раньше. Она обладает особенностью первой заводить разговор, причем с вопроса. И вопрос задает не просто так, а чтобы выяснить, не нуждается ли в чем человек. Она вообще уверена, что каждый нуждается, и посуду, вилки, ножи, стулья предложила сама.
По оконному стеклу шуршит последняя мартовская метель, за окном ни зги не видно, а на кухне, где хлопочут Света и Серафима Петровна, тепло и уютно. Нет-нет да и треснет в плите антрацит и зашипит плеснувший из дудочки чайника кипяток.
За те несколько дней, которые прожиты Степановыми в квартире, Серафима Петровна узнала у Светы почти все, что нужно было знать. Только вот упустила спросить, где ее родители и какая у нее специальность. А вещи это — немаловажные.
Антрацит потрескивает, чайник кипит. Дородная Серафима Петровна подсаживается к столу, ставит против себя вторую табуретку и предлагает сесть Свете.
— Ну-с, — говорит она, готовая слушать, — выкладывайте, где мама, где папа. Вы из Москвы?.
Света обмахивает табуретку полой халатика и садится на краешек. Она тоненькая, хрупкая. Цветастый халатик широк, и ее бледные тонкие пальцы в раструбах рукавов кажутся пестиками. Голос у нее певучий, московский. Света рассказывает, что Степанов, как только познакомился с ней, тотчас же снял с работы в метро, где она дежурила возле эскалатора за никелированными поручнями. Говорит, что теперь у нее перестала кружиться голова. А бывало-то, бывало!.. Каких только лиц не промелькнет! А мод!.. Причесок, например! Сколько людей проходило перед ее глазами, но редко-редко попадались знакомые. Порой ей думалось, что в этом бесконечном потоке она очень и очень одинока и никому не нужна. Сколько спустятся, сколько поднимутся, а никто ее не знает, и она никого. И уставала, хоть ничего не делала, а только стояла опершись спиной на поручни. Это первое время она воображала, что каждый мужчина, взглянув, обязательно должен был что-то подумать о ней. Пусть мгновение, но подумать. И что-то такое о внешности, а может, о работе или еще о чем-нибудь… Может, познакомиться не решался.