Гавриил Кунгуров - Албазинская крепость
Шустрый монах блаженно рассмеялся:
— Умное, отче Гаврила, тобой сказано, умное…
Поп Гаврила и его содружник Алексашка суетливо собрались и скрылись, оставив кабатчика дремать.
Сабуровка
Белые вершины Байкальского хребта взмывают в поднебесье. Ледяные пики рвут в клочья гонимые вихрем тяжелые тучи, и они осыпают сопки обильным игольчатым дождем. Снег здесь никогда не тает. Пустынны туманно-ледяные байкальские пики, даже бесстрашный белый орел не достигает их снежных вершин.
Склоны гор поросли вековыми кедрами, кондовыми лиственницами и белоствольными березками. Весной всюду пылает розовым пламенем багульник, осенью рдеют склоны багряно-бурым ковром брусники, по низинам стелются синие поросли голубики. В предутренней пелене тумана оживает тайга. Припадая к земле, крадется к заячьим логовам, к глухариным токам огнеглазая лиса. Черный соболь, вынюхивая острой мордочкой, изгибаясь, скользит по гнилой валежине, скрадывая зазевавшуюся мышь. У синих болот злобно хрюкает черный кабан. Прильнув к стволу сосны, рысь выжидает добычу — лося. В камышах гнездятся тучи уток, гусей, куликов. Вот тут и сливаются желтоводные ручейки в одно русло и текут беспокойной речкой к северу. Это и есть начало великой Лены.
Дойдя до прибайкальских гранитных гряд, Лена, пенясь, обдавая берега брызгами, с ревом вырывался из скал на широкую долину. Стихает, становится широководной, сонно-ленивой. Дремлет Лена из века в век: омуты полны икряной рыбой, камыши — жирной птицей. В прибрежных дебрях таится таежное зверье.
В одну из ранних весен понесла Лена на своем хребте небывалую ношу: плыли остроносые, широкодонные корабли, плыли к северу. Плеск воды, хриплый гам людей висели над Леной днем и ночью. Перепуганные эвенки падали в зеленые заросли, пропустив чудовищные лодки, собирали немудрящие пожитки и бежали в таежную глушь. Хлопали крыльями ожиревшие утки, силясь оторваться и улететь; пришельцы глушили их палками, били из самопалов.
…Падало солнце. Синяя тень ложилась плотно. Лодки, уткнувшись в заросшие, мшистые берега, дремотно качались на ленивой волне. Дышала река знобкой сыростью, тайга — теплом.
Люди вышли на берег, наскоро стали готовить ночлег. Взлетели огненные лоскутья костров, искры осыпали черные, словно застывшие, воды. Гам и крик гулко прокатился по реке. Но вот все затихло. Костры погасли, и становище заснуло.
…Едва занялась заря, Ярофей оставил становище, взошел на гору.
Быстро голубело темное небо, янтарным светом загорались далекие вершины гор. Плыли над головой мелкие облака; гнал их ветер на запад, и холодком обдало сердце Ярофея. «Вот они, божьи скитальцы, бегут на родину, к отцам нашим на Русь торопятся…»
Поднялось солнце, озолотило реку, леса, горы, и невиданная красота открылась перед глазами. Посветлело сердце. Щурясь от серого блеска реки, Ярофей по-хозяйски оглядывал нетронутые, нехоженые места; дивился приволью и обилью угодий. Словно комары едучие, надоедливо лезли в голову думы. Гнал их Ярофей, торопливо отмахивался от них. Вспомнилось житье тяжкое, безотрадное. Большой дом, бревенчатые амбары, серый забор. Заря утренняя посеребрила небо. Светлыми пятнами все изукрашено. За амбарами — пустырь, сизая трава, кочкарник. И куда уходит этот пустырь, где край и конец ему?.. Спит город Устюг. В своей светелке спит и купчина Ревякин, знатный устюжанин. Работные люди его, чуть свет забрезжил, спину гнут. Подпасок Ярошка со своим дядей Прохором гонят табун лошадей купчины на пастбище. Добр богатей-устюжанин. От его доброты не по времени умер дядя Прохор, а синие рубцы и по сей день видны на спине Ярофея. Свинья и от крапивы жиреет. У Ярофея холодные колючки по спине бегают, как вспомнит прожитое. Разве такое забудется? Гости у купчины веселились. Захмелел хозяин, кликнул Ярошку.
— Эй, пастушонок, каково пастушишь? Хорошо ли? Радиво ли?..
Пастушонок, в коротких портах, босой, волосы растрепаны, стоял перед хозяином перепуганный.
— Молчишь, бесенок? За радивость твою подарок припас я…
Вздумалось хозяину гостей потешить. Стал он травить пастушонка, как зайца. Заулюлюкал, загикал, гости подхватили, с мест сорвались: через сенцы — во двор, со двора — в пустырь. Загнал пастушонка в крапиву. Гость с бородкой жиденькой, с хмельными заплывшими глазками тонкоголосо хихикал, руками взмахивал:
— Гони его, гони в угол!.. Крапива там рясная, огнистая!..
Другие подхватывали:
— Портки надобно содрать! Вот баня-то будет!.. Умора!..
Ярошка едва ускользнул, через забор кинулся, сорвался, вновь метнулся — одолел. На простор вырвался. Вспухли ноги, горели пламенем; слезы застлали глаза, а жаловаться некому, головы приклонить некуда. После смерти дяди Прохора плакал сирота молча, одиноко, чтоб люди не видели, не слышали — никто не пожалеет.
Ярошка слезы вытер, сжал кулаки: «Так-то, купчина, хорош твой подарок!..» Ночью послал он хозяину дорогой отдарок — охапку сухой соломы да блеск искры огневой. И полетела судьба Ярофея по ветру, как дым по небу.
…В утреннем блеске дремала сонная Лена. Ярофей, сидя на пригорке, подсчитывал огневые и соляные запасы. Прикидывал людские силы. Перед глазами лица заросшие, ветрами обожженные, непогодой побитые. Сходились у переносья рыжие, белесые, черные пучки бровей, злобно косились на Ярофея люди.
«Свирепеют мужики, — думал Ярофей. — То хорошо: с тихонями и пруда не запрудишь, а свиреп да смел — медведя съел».
Баловал Сенька Аверкеев — колюч мужик, давно примечал Ярофей. Прошлой ночью Сенька без опаски сбивал народишко: крут, мол, нам, вольным, Ярофеев присмотр, солон, одна маята. Плывем без пристанища и сгибнем зазря.
…К полудню вернулся Ярофей к становищу. У костра собрался ватажный круг: Сенька Аверкеев, Кешка Зазнамов, грамотей поп Гаврила, что пристал еще в Мангазее, ванька Бояркин, давнишние бродяжьи содружники Пашка Ловкий и Пашка Минин. Решали судьбу, вспотели, охрипли, умаялись. Слово Ярофея непреклонное слово: топором не перерубишь, дубиной не перебьешь. Порешили твердо и по рукам ударили, чтоб дальше не плыть, обосноваться в устье светлоструйной говоруньи Киренги. Тут и зарубить засеки, поставить острожек и зазимовать, промышляя кто чем может.
Загремели топоры, стлался над тайгой густой смоляной дым, катилось по реке эхо и глохло в таежных далях. К осени обосновались, огородились и зажили привольно.
…Падал желтый лист, одевалась тайга в белесую кухту, падала тяжелая кухта, и вновь зеленел лист.
Сменялись годы, забылась старая Мангазея.
Бойким и доходным оказалось облюбованное место: и звериное, и рыбное, и хлебное. Из-за Уральского хребта по сибирским рекам и волокам потянулся к насиженному месту гулевой, бездомный, обиженный люд. Кто вел его сюда через неведомые трущобы? Как проведал он о житье привольном, о великой реке Лене? «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше». Слухом земля полнится. Гнала народишко в землю Сибирскую царская да боярская злая рука: солоно жилось холопскому люду, худо. Растекался он по лесам, бежал в дали безвестные, счастье пытал свое, долю искал. А Сибирь — земля бескрайная, богатствами переполнена до краев, всем хватит. Ищи — найдешь, бери — не робей. Но всему свой удел — белка и та с дерева падает. Счастье людское редко шагает ровно — все о валежины спотыкается. Быстро обеднели леса; опустошали их жадно, зверя били безжалостно. Совсем стал исчезать соболь-зверь, худо добывалась белка, черно-бурая лисица пошла за редкость. Многие охочие люди, что кровью, потом и удалью добыли заветную Киренгу, сели крепко на землю. Родила земля обильно.
Разросся острожек, окреп и стал прозываться Сабуровкой. Появились в нем кривые, непролазные улочки, переулочки: Ярофеевка, Аверкеевка, Зазнамовка… Поставили сабуровцы с легкой руки из толстенных лиственных бревен одноглавую церковь в виде горящей свечи. Служил в ней в пропотевшей, залатанной рясе пропойца поп Гаврила. Но службы вел исправно и чинно.
В Гнилой долине отыскался соляной родничок; тут устроил Ярофей соляную варницу. Зажил солью: соль стала давать хлеб, и деньги, и почет больше, чем соболь хвостатый.
Богатеем ленским стал Сабуров. Где-то купчина Ревякин, грозный устюжанин? Потягаться бы, померяться с ним! Да Ярофей не таков. Сердце зверобоя тянулось к соболю, зверю огневому, к таежному бродяжью. И, бывало, целыми днями смотрел нерадивый хозяин на черную гряду далеких гор. Безмерно жгло желание перейти эту неведомую черту; мнилось: за ней скрытая ото всех тайна. По-прежнему хранил он чертеж землицы Сибирской, набросанный на темном пергаменте рукой безвестного умельца. Только чертеж этот мало утешал. «Эх, скудость ума нашего!..» — сетовал на себя Ярофей, вновь разглядывая пергамент. Теперь он бегло читал чертеж, бранил чертежника за лживые пометы, особенно по Киренге и Лене; Ярофей вдоль и поперек исходил здесь тайгу. Бранил и за нерадивость: дал тот безвестный мудрец-чертежник предел земли Сибирской по реке Лене. Тут, мол, конец и край света. «Каков провидец!..» — сердился Ярофей. Оставив все заботы, спешно уходил в тайгу и подолгу пропадал там. Всем управлял шустрый приказчик. Возвращался из тайги угрюмый хозяин, ходил с потемневшим лицом, не мил ему белый свет, наскучила Сабуровка с ее кривыми улочками и закоулочками. Бушевало сердце Ярофея, рвался он на простор, в тайгу дремучую, нехоженую, в сизые дали… Приказчик не знал, чем угодить хозяину, подходил к его избе робко, в дверь стучал несмело, словно заяц мягкой лапкой. Хозяин плохо слушал приказчика, в дела торговые вникать не хотел, неотрывно смотрел в оконце, будто и соляные варницы, и амбары богатые, и лавки красные не его владения. Дивился приказчик такой перемене и уходил тоже робко, как и приходил. «Что человеку надобно? Какая хворь на него напала?» — недоумевал приказчик. Но люди примечали иное. Прикрыв плотно двери, сидел Ярофей дни и ночи напролет с грамотеем Гаврилой. Как сыч, уставившись на пергамент, Ярофей поучал попа: