Виктор Потанин - Письма к сыну
— Я лошадушек-то сильно любила, да, да. Одну помню хорошо — Уголек. Вороной масти, красавец. Фондовская лошадка, да, да. И на лбу чуть заметно пятно. Ну, полянка белая, островок. Так с пригляду и не заметишь, только если вглядишься… — И в это время я свесил голову — решил узнать, кто говорит. Но они сразу затихли, старик посмотрел с осуждением. Я улыбнулся — и тот сразу оттаял:
— Садись за компанию.
— Спасибо, я немного посплю.
— Как хошь. Два раза не приглашаю. — И он обиженно поджал губы.
— Да вы не сердитесь, — начал я почему-то оправдываться, но он остановил меня жестом — поднял руку и опустил.
— А чё сердиться, мы люди не злые. Мы вот тут лошадушек разбираем… Почему замолчала-то? Вроде начала хорошо, да не кончила. — И он посмотрел вприщур на соседку. И та рассмеялась:
— Если просите, то и продолжу…
Я натянул на себя одеяло и притворился, что сплю.
— Я продолжу, конечно… — Она тяжело вздохнула и сухо кашлянула в кулачок: — А жили мы в то время на воле, на выпасах. В трех верстах от деревни. Кругом степь, а сверху — солнышко да птички летают… Там мы и спали и ели, там и загоны были. Кольев натыкал — вот и загон. Но я уж буду все по порядку… Отец-то конюхом был у меня, а я ему помогала. Раньше конюха-то — первые люди.
— Оно ясно… — сказал тихо старик, но она усмехнулась.
— Ясно-то ясно, а у нас вышло пасмурно. На молодняк-то волки напали, да, да, получилось такое, напали, никого не спросили. Как сейчас вижу: отец за ружье, а я захватила голову и реву…
— Баба есть баба, — опять перебил старик, но она не обратила внимания.
— Отец из ружья палит, кони ржут, хвосты поднимают. Не могу даже рассказывать — не приведи никому… — Она покачала головой и платочком промокнула лицо. — Вот оно как. Нету слез, а заплачешь. Двоих-то жеребят у нас наповал…
— Задрали, што ли? — изумился старик.
— А как же — задра-а-али, — она всхлипнула. — А третьего-то покусали да бросили. Отец его хотел прирезать, чтоб не мучился, но я отстояла. Давай, мол, лечить, может, выходим? Отец головой закрутил — да стоит ли, дочь, но я как прицепилась к нему — так и не отстала. И уговорила отца, понимаете. Ну и ходили за ним и лечили. Да чё там: как с ребенком возились, поили из ложечки. Он и стал у нас поправляться. Потом имя придумали — Уголек.
— Отец-то живой у тебя или помер? — Это снова старик, его голос. А потом слышу, как на него жена цыкнула:
— Зачем перебиваешь добрых людей? Совсем уж бессовестной.
— Да ничего, ничего, — улыбнулась рассказчица. — У него же законны вопросы. Но только нет уж отца, давно нет. Таки люди не живут долго, разве не знаете. Он ведь как у нас — все к сердцу да к сердцу. Оно и не выдержало — шабаш. Помер папонька в первый же год войны… Но вы меня сбили немного, да?
— А мы извинимся. — Старик смущенно покашлял.
— Значит, стал наш Уголек поправляться, и с едой пошло мало-помалу. Только все равно малахольной с виду, пузатенькой. Видно, лекарства много давали, перекормили. Нехорошо вышло. Опять же нельзя без лекарства.
— Нельзя, — согласился старик и поморщился, как будто сам сейчас принял лекарство. И вдруг спросил громким голосом: — Ну и как дальше-то? Почему замолчала?
— Уголек совсем пошел на поправку. День ко дню — не узнать коня. Как на дрожжах попер. И высокой стал, кареглазой, поджарой. А уж умной! Все слова понимал.
— Они все понимают… — поддержал ее старик. — Оли чисто все понимают. У нас вон была в колхозе кобылка Калина — так плясала, чертовка. Заиграть, бывало, на хромке, она хвост подымет да зубы оскалит…
— Кака така Калина?
— Вот тебе кака, затака! — передразнил старик, рассмеялся. — Неуж не пробовала калину? У нас ее и в пирог, и в варенье…
— Ну бог с ней, с калиной, — вздохнула старушка. — Только ведь вскорости война, как камнем по темю. И Уголька нашего повезли на фронт. Да, да… Полтабуна в колхозе зачистили, самых лучших забрали, как на подбор. А отец сопровождал коней прямо до станции. Он и видел, как погрузили их, как закрыли вагоны. А потом, значит, паровоз загудел, загудел. Это надо же выдержать, товарищи дорогие. Я так сейчас понимаю — поди легче литовкой по шее… А тут этот черт загудел, загудел, колеса загрохотали — и тятеньку нашего подкосило. Он — на бок да на бок да прямо в сугроб и рухнул. Вот как жалко лошадки-то. Такого и привезли домой — отнялись руки-ноги. А ночью-то и случилося. Наклонились над ним, а он уж холодной. И ни слова нам, ни полслова — так молчком и убрался.
— Как же так? — отозвался старик. — Из-за коней-то? Помирать бы не надо…
— Ясное дело — лучше бы жил. А через полгода и мамонька убралась. А потом похоронка на брата. Потом какой-то месяц прошел — получаю извещение на мужа, а у меня сынок на руках трехгодовалый. Это надо понять…
— Мы понимаем… — отозвался старик. — Тоже, поди, кое-что повидали. А теперь-то куда собралась? Наше дело с тобой на печке давить тараканов, а ты куда-то с узлами?
— К сыну, милые, к сыну. Он у меня на юг переехал. Сколько не отпускала, но раз собрался — не свяжешь… Там и жена у него, там и работа. Он у меня учитель. И своих деток трое. Так што богаты. И меня к себе звали, я сноху не похаю, но куда уж старье потрясешь. Я уж в другу сторону собралась.
— Помирать, что ли? — удивилась жена старика и заворчала, тяжело завздыхала.
— Видно, так. Два веку не будет. И рад бы пожить, да не выходит. Как ночь вон — так и грудь опояшет. Хочу дохнуть, а у меня обратно. Бывало так — чужи люди отваживались. Посинею вся, руки-ноги во льду. Так што месяца два еще поболтаемся, а там уж… да, да…
— Приготовила, значит, себя, — усмехнулся старик и строго покашлял. Он сердится, хмурит лоб, но она на него не смотрит. Дыхание у нее и впрямь тяжелое, липкое, точно тащит мешки. Так же в последнее время дышала моя бабушка. И тоже ночи боялась. Как ночь — так приступ и ноги синеют…
— Еду вот, а сама в комке. И если прямо сказать — боюся… Честно слово — боюся. Не пустая ж к ним еду. — Старушка подняла голову и покосилась на мою полку. Я зажмурил глаза от стыда — еще подумает, что я нарочно подслушиваю… А может, я просто мнительный? Может, им никакого дела нет до меня? Так и есть, потому что старик опять начал ее расспрашивать:
— Поди наследство везешь?
— Угадал! Как в воду глядел. — Она схохотнула, и старик тоже мыркнул, потом прикрыл рот ладонью. Они сидели рядком, как куры на седале. Старик был посредине. Воцарилось молчание. Но ненадолго. Старик снова спросил:
— И крупно наследство?
— Я не меряла. А тебе, видно, не терпится, надо узнать?.. — Она головой покачала. — Каки мы все любопытные, ясное море.
— Да ладно уж, не рассказывай, — рассердилась вдруг жена старика. — Не сильно и просим…
— Почему? У меня нет секретов, все наследство при мне. А че везу? А везу я, милые мои, всякие бумаги, да фотокарточки, да кое-чё из одежды…
— Каки бумаги?! — изумился старик.
— Да так — всего помаленьку. А само главно — письма мужовы с фронта, и мои письма — ему, да, да… Я ведь писала ему, но только не отправляла. После похоронки дело-то было — тогда и писала… — Она тяжело вздохнула. — А как не писать, если это силы давало. В войну-то всяко пришлось — и голодали и холодали. Да на моих руках еще двоюродна сестра оказалась. Она у меня инвалидка с рождения. Ноги есть, но считай, что нет. Болтаются, как веревочки. Так что без костылей — никуда. Но я все равно сестру за няньку держала. Сынок-то мой едва ходить тогда начал, так что без пригляду нельзя… Ну вот и жили так: и вроде люди мы, а вроде уже не люди… Ох, милые мои, рассказать обо всем — не поверите. И никогда, ни за что!.. Однажды пришла с работы, а сестра-то моя ползат по полу — упала, видно, с кровати и голову сильно расшибла. И лежит, родная моя, вся в крови, а сынок-то мой, вы понимаете… Нет, не могу дальше…
Старик бросил взгляд на меня:
— Если уж начала, так доканчивай.
— А что доканчивать? Это ж горе мое, это ж надо понять: сынок-то, вижу, приподнять ее хочет, а она у него вырыватся, выпадыват. Да и силенок-то нет у него, кого еще — муравей… Я как увидела это, так и сама зашаталася. И за что, думаю, судьба треплет меня, за какие грехи. Вроде по всем правилам я живу. И на работе с утра до вечера и ничего лишнего для себя не просила…
— А вот это нехорошо, — включил свое слово старик. — Если кто не просит, тот гордый, сам себя возвышат. Ведь не зря в писании сказано, что всякий просящий получит и всякий стучащий отворит дверь.
Старушка вздохнула:
— Только проси не проси, а никто не подаст… А вот похоронку-то мне подали. Прямо домой ее принесли. Но я ей не верила, потому и писать начала…
— Бывает. Всяко бывает, — согласился старик, — чудят люди по-разному, и никому не прикажешь.
— Э-э, не то говоришь, — усмехнулась старуха, — я не чудила и ума не теряла, просто похоронке этой не верила — нет, ни за что. И писала ему как живому, давала отчеты. И про сына, и про себя маленько рассказывала, и про соседей… Кто помер да кто женился, да всяко разно, да, да. Я же грамотна была, разбиралася. А теперь не поверите? Возьму карандаш, а он выпадыват, язви его. Дрожат рученьки, как у воровки. А чё украла, не знаете? Вот и я не пойму. Да и памяти нет. Так што гонит к концу… Вот явлюсь сейчас к сыну и сдам все бумаги. Пусть потом поминат, и внучата с ним заодно. У меня ведь и фотокарточек много. Молодая все желала сниматься. Теперь вот собрала в узелок и везу…