Алексей Котенев - Грозовой август
— Время покажет... — тихо проронил кто-то.
— Да, оно должно показать. — Шатров глянул на часы. — Однако пора и прощаться. — Он прошел к шкафу для нот, достал из него бутылку шампанского, подаренную ему вчера заезжим московским гостем, и мечтательно, с накалом прошептал: — Предлагаю, друзья мои, выпить за нашу полную победу.
Загремели стулья. Хлопнула пробка. Фонтаном взметнулась игристая пена.
— И за ваш новый вальс! — прибавил к тосту звонкоголосый младший лейтенант с растрепанным льняным вихорком. — За вальс, который вы создадите в честь нашей полной победы!
Шатров скупо улыбнулся.
— За новый вальс? Да, я мечтаю о нем и верю: он будет! Новые времена рождают новые песни и новые вальсы. И неважно, кто его напишет...
Зазвенели граненые стаканы.
— За радостный вальс! — зашумели вокруг.
— И за то, чтобы спел его в Большом театре народный артист Иволгин! — шутливо дополнил дирижер.
— Сережка может, — вставил веснушчатый парень. — Он горластый.
Поздно ночью выпускников провожали на вокзал. С юга дул мокрый весенний ветер. Девчата пели о расставании и все поглядывали на отъезжающих офицеров. Под старым вязом какой-то лейтенант целовал девчонку и никак не мог от нее оторваться.
Шатров шел вместе с Иволгиным позади всех и уж в который раз пророчил ему большое артистическое будущее, наказывал беречь себя, а пуще всего свой голос. Потом спросил:
— Скажи откровенно, доволен судьбой?
Иволгин помолчал, потом негромко ответил:
— А что ж, не мешало бы пройтись по маньчжурским сопкам. Да расквитаться за батьку с казачьим атаманом Семеновым...
— Желаю удачи.
К воротам подошел грузовик, нагруженный чемоданами. Иволгин бойко вскочил в кузов, махнул рукой. Шатров снял фуражку, что-то крикнул вслед. По черному дождливому небу полоснула молния, и весело, раскатисто пророкотал первый весенний гром, предвещая близкую грозу.
II
Поезд мчался на восток. С веселым грохотом проносился через маленькие станции и полустанки, глухо гудел на железнодорожных мостах, надсадно пыхтел на подъемах, а выбежав на простор, на предельной скорости залихватски устремлялся вперед, оставляя позади шлейф сизого дыма. И казалось, бежал он не по тяжелым рельсам, а по стальным струнам, натянутым через всю Россию.
По сторонам — вольный разлив трав и озер. А вверху — майская голубизна. Вот на перегоне навстречу поезду к самой насыпи высыпали стайкой березки, окутанные легкой, прозрачной зеленью — будто хотели остановить стремительный бег вагонов. Но паровоз пыхнул на них дымом и паром, прорвался сквозь зеленый заслон и помчался дальше, выстукивая колесами:
«Победа, победа, победа!»
Генерал Державин неподвижно, с потухшей трубкой, сидел у вагонного окна, посматривал из-под мохнатых бровей на ликовавшую природу и чувствовал, как отходит, оттаивает его загрубевшая на войне душа. Все радости сливались вместе, воедино, и ему порой казалось, что природа торжествует не потому, что пришла весна, а потому, что приближалась она, долгожданная, выстраданная победа. Как не растопиться снегам, как не поголубеть небесам, если сделано такое великое дело!
Поезд шел вне расписания, не имел даже номера. С чьей-то легкой руки его назвали «пятьсот веселым». Людно и шумно в переполненных вагонах. В проходах копошились женщины с узлами и узелками, старики и старухи с рваными мешками и сумками. А больше всего было раненых, ехавших из госпиталей домой, на отдых. Кто играл в карты, кто рассказывал фронтовые были и небылицы, кто стучал о чемоданные крышки костяшками домино. Когда начинал шуршать и хрипеть, точно простуженный на морозе, немецкий динамик, все бросались к нему, за новостями с фронтов.
— Славяне! — раздавался голос какого-нибудь добровольного комментатора событий. — Рокоссовский вышел на Балтику!
— Войска Конева жмут на Прагу!
Рядом с генеральским купе ехали четыре младших лейтенанта. Проходя мимо соседей, Державин на минуту задержался.
— Кто такие? Там Эльбу надо форсировать, а они в тылу прохлаждаются... — Вид у генерала неприступно суровый, правая рассеченная бровь поднялась кверху.
Молоденькие офицеры вытянулись в струнку, опустили руки по швам. Сероглазый с чубчиком раньше других понял генеральскую шутку, заговорщицки прошептал:
— Амур едем форсировать... — И несмело улыбнулся.
— Амур форсировать? И-и, братец мой, куда хватил! — протянул генерал, пряча в бровях насмешливые искорки.
На больших станциях раненые выходили из вагонов глотнуть свежего воздуха, погреться на теплом майском солнышке. Их тотчас обступали, расспрашивали, скоро ли придет «окончательный конец фрицу». Полагали, видно, что раненые едут из-под самого Берлина.
— Полный порядок, папаша! — ответит, подморгнув, какой-нибудь разбитной сержантик с медалями на груди и подвешенной на бинте рукой. И пойдет по кругу отплясывать чечетку.
Державин замечал, как изменились сибирские края, через которые два года назад он ехал из Забайкалья на фронт, на стажировку — за опытом. Теперь ночную темень сверлили огни электросварки, дымили трубы эвакуированных заводов. На стенах корпусов лозунги: «Все для фронта — все для победы!» Но с горечью видел он и обшарпанные стены станционных построек, сломанные заборы палисадников, поваленные плетни огородов.
Немало пришлось повидать ему разоренных городов и сел, но, пожалуй, только сейчас, перевалив за Урал, он почувствовал, насколько тяжелой была эта война.
Державин прибыл на фронт к началу Курской битвы. В сражении под Понырями он заменил погибшего командира дивизии да так и остался командовать ею. Перед концом войны, когда корпус Державина был отведен во второй эшелон, командующий фронтом маршал Малиновский напомнил: пора возвращаться в Забайкалье.
— Езжайте в свои восточные края, Георгий Ферапонтович. Здесь мы войну сами теперь доломаем. Можем и вам помочь. Дайте только знать.
По дороге в Читу Державин заезжал на родную Брянщину навестить семью младшего брата Антона. Семья брата за войну поубавилась наполовину. Два сына — Николай и Виктор — легли под Москвой, а сам Антон погиб уже в конце войны где-то в Карпатах. Остались стар да мал: отец Державина — дед Ферапонт, корень всего державинского рода, вдова Антона Настасья — больная, убитая горем женщина, да ее младший сын — щербатый Гришка. Жить им в Бобровке было, собственно, негде: все село сожжено дотла. И решил генерал перевезти их на Амур, за город Комсомольск, к своему шурину Павлу, который давно уже звал родичей в свои края и даже срубил для них избу.
Державин глядел на отца, сидевшего напротив, и дивился: не изменился за войну старик — та же гордая осанка, тот же полный достоинства взгляд, та же грива белых волос. Видно, стареть больше некуда — бел как лунь, борода до пояса. Вот только голос у батяни другой: был зычный, как иерихонская труба, а теперь хриплый, с присвистом. Поизносился, постарел голос.
До войны Державин каждый год на лето отправлял жену и сына Сережу в Бобровку к деду. Старик учил внука рыбачить, собирал с ним грибы, водил его по усеянным красной брусникой да клюквой лесным сограм. На берегу Десны они хлебали свежую уху, пили чай, заваренный ломкой душицей, пили внакладку с заячьей ягодкой — майником.
В июне сорок первого Сережа с мамой не доехали до Бобровки: поезд накрыла фашистская бомба.
В войну дед Ферапонт хлебнул лиха полную меру. Немцы собирались повесить отца красного генерала. Пришлось хорониться в лесу в землянке, найти которую мог только он сам. Ферапонт укрывал в трудный час разведчиков, выхаживал травами раненых партизан, в темные ночи выходил и сам на большак — охотиться на фрица. По временам он покидал землянку, ходил по деревням и поселкам с партизанскими листовками, уверяя народ, что идет на Брянские леса несметная сила русских полков. И ведет полки его сын Егор Державин. Верили Ферапонту как никому другому: уж он-то знает — отец красного генерала.
На восток дед Ферапонт поехал с неохотой.
— Не жить мне, Егор, без наших лесов.
— Ты же, батяня, едешь в приамурскую тайгу. Она не уступит нашим лесам.
— Ладно, — согласился старик, — повидаю твои леса. А уж потом восвояси. Хватит еще силы срубить избу. Мы — народ тягушшой.
На том и порешили.
В вагоне было душно, пахло сушеной рыбой и самогоном, пиликала гармошка, сухо, с треском стучали о фанерные чемоданы костяшки домино.
На станции Тулун в вагон вкатилась колобком старушка с корзинкой, из которой торчала гусиная голова. Нос у бабки картошкой, лоб закутан теплым платком. Бабка ехала на станцию Залари к дочке, везла ей на развод гусыню.
— Вы только подумайте, люди добрые. Во всех Заларях не осталось ни одного гуся! — говорила бабка, прикрывая тряпицей гусиные яйца, лежавшие в корзине. — А теперь будут гуси, будут! Побегут гусятки к озеру по зеленой травушке...