Тени исчезают в полдень - Анатолий Степанович Иванов
Устин все это прочитывал, просматривал и потом — в печь, в печь, в печь. Пистимея все так же стояла рядом да все у'же и у'же сощуривала свои поблекшие от времени, когда-то голубые глаза.
Наконец в папке осталось всего несколько листов, сшитых тетрадкой, на которую раньше Устин не обратил внимания. На каждом листе сверху стояло: «Список генералов бундесвера, занимавших в прошлом военные посты в гитлеровском вермахте и участвовавших в военных преступлениях против народов Европы», «Список боннских дипломатов, занимавших важные посты в государственном и партийном аппарате нацистской Германии», «Список бывших гитлеровских судей, занимающих в настоящее время…».
Устин вскочил, затряс этими листами под носом Пистимеи, закричал ей в лицо:
— Ну, Демид, ну, Демид! Даже списочки эти умело подобрал, с напоминанием… Нет, что ты, высохшая библейская корова, перед ним! — издевался Устин как мог. — Он, он всегда командовал, а не ты! Он сказал тебе: «Привези ко мне Устина — я враз вылечу его». И вылечил, вылечил…
Пистимея наконец уронила с груди руки, отшатнулась от мужа.
— А вот один человек недавно сказал мне: «Светлиху не испоганить ведром помоев!» Это как? Почему об этом ни одной вырезочки не положено? — тряся бородой, спрашивал Устин.
— Господи! — жалобно вымолвила Пистимея. — Какими помоями? Чего городишь?!
Устин кинулся на улицу. Пистимея побледнела как стена и вдруг впервые за много-много лет… перекрестилась невольно по-православному, метнулась, как молодая, следом.
Устин никуда и не думал бежать. Он просто стоял на дворе и жадно глотал свежий морозный воздух. Но Пистимея все-таки повисла на нем, обхватив мужа за шею, прильнув к нему, как огромная, чудовищная пиявка.
— Устин! Устюша! Опомнись, чего ты… — бормотала она.
— Да отстань ты! Ну чего, в самом деле! — крикнул на нее Устин. — Не хватит у меня сил, понятно? Нету их вообще. Не бойся…
Он оторвал от себя жену и пошел обратно в дом.
А Пистимея еще раз осенила себя крестом.
Глава 30
Петр Иванович Смирнов вычитывал сигнальный экземпляр очередного номера своей газеты. Номер получился хороший, разнообразный. В простых, бесхитростных информациях, заметках, корреспонденциях рассказывалось о будничных делах района. В одной заметке говорилось, например, что озерский райпромкомбинат вчера, в последний день января 1961 года, выполнил полтора месячных плана. В другой сообщалось, что на днях строители заканчивают отделочные работы в большом, трехэтажном жилом доме. Дом этот предназначен для рабочих кирпичного завода, для учителей средней школы, для механизаторов озерской ремонтно-тракторной станции. Окончания строительства дома давно ждали, квартиры были давно распределены. Петр Иванович на минутку закрыл глаза, представил, как весело вспыхнут вечером широкие окна и молчаливые пока комнаты наполнятся веселым гомоном, радостью, жизнью.
Заметка называлась «Для трудящихся». Что — для трудящихся? Дом? Конечно, не для бездельников, это всем ясно. Петр Иванович зачеркнул заголовок, написал новый. «Скоро вспыхнут веселые окна».
Вся вторая полоса была посвящена селу, где подробно рассказывалось, в каких невероятно тяжелых условиях проходит зимовка скота. И, по совести говоря, это была невеселая страница. В каждой заметке чувствовалось, как отчаянно изворачиваются колхозники, чтобы растянуть последние клочки сена до весенних дней, чтобы любой ценой спасти скот…
На самом видном месте была заверстана статья о благородном поступке зеленодольцев, поделившихся с колхозом в трудную минуту сеном из своих личных скудных запасов.
Третья и четвертая полосы были заполнены самым различным материалом: тут были сводка о ремонте тракторов и прочих машин, корреспонденция на школьную тему, критическая заметка о торговых работниках, фельетон о зажимщиках критики, международный обзор и статья на антирелигиозную тему.
Вечернее солнце заглядывало в оба окна. Петр Иванович сидел в простенке между ними, и прозрачные лучи, проливаясь справа и слева, падали на стол, высвечивали золотом весь его маленький скромный кабинетик.
Смирнов склонился над газетой, принялся вычитывать статью о поступке зеленодольских колхозников. Материал этот с его слов написал заведующий сельхозотделом редакции. Конечно, надо было написать самому, но, приехав из Зеленого Дола, он три дня пролежал пластом. Где-то в середине статьи стояло: «Одним из первых благородную инициативу колхозников поддержал бригадир Устин Морозов. Из своих личных запасов сена он привез на колхозную ферму два воза…»
Написано, конечно, неуклюже, коряво. Да в этом ли сейчас главное дело? «Одним из первых… поддержал…» Что он поддержал?
Петр Иванович взял ручку, собираясь вычеркнуть фамилию Морозова. Но тут же задал себе вопрос: а почему? Правильно ли это будет? Ведь в том, что он услышал в колхозе на конюшне, что наговорил ему Устин Морозов по дороге из колхоза на станцию, он никак не мог разобраться.
И все-таки…
Быстро обмакнув перо в чернильницу, он вычеркнул из статьи фамилию Устина Морозова, вздохнул с облегчением… Но… теперь вспомнил вдруг состоявшийся четыре дня назад разговор возле конторы с Фролом Кургановым…
«— Можно написать заметку в газету, что ты в тяжелую для колхоза минуту добровольно привез на артельную ферму три центнера своего сена? Хотя, откровенно сказать, не очень хочется печатать такую заметку…
— Не надо.
— Почему? Может, где-то кто-то хоть подумает о тебе с теплотой.
— А мне, может, нравится, что обо мне с ненавистью думают. А мне, может, нравится, что меня не только не любят, а ненавидят. А может, я легче дышу, когда знаю, что меня ненавидят. А?…»
Фрол говорил это сперва тихо и раздумчиво, потом голос его звучал все громче и громче, прорвалась в нем не то злость на самого себя, на весь мир, не то тяжелое, необъяснимое отчаяние…
«Не надо — так не надо», — решил Петр Иванович и, сдавая днем статью в набор, сократил то место, где говорилось о Курганове, вставив несколько общих фраз. И все время потом его мучили сомнения. Да, печатать о Фроле ничего не хотелось. Но хочется ему или нет, а ведь именно Фрол первым, никого не спрашивая, привез на