Вениамин Каверин - Девять десятых
Первые дни революция пытались говорить по только свинцовым языком пулеметов; но кровь рабочих на стенах Кремля, и кровь юнкеров у Тучкова моста, и просто кровь на улицах Москвы и Петрограда показала яснее, чем это было нужно, что всякая возможность соглашения потеряна: «поздно было вести невесту к венцу, после того как она стала проституткой».
Больше не о чем было говорить: оставалось стрелять.
И звуки этой стрельбы, которые все еще отдаются от юга Индии до севера Монголии, были звоном часов революции.
Этот звон слышен в руках того, кто заводит эти часы, и над трупом того, кто пытается остановить их, и над всей страной, по которой катится точильное колесо якобинцев.
33Вдоль сводчатых коридоров проходили туда и назад вооруженные рабочие в полном походном снаряжении, с пулеметными лентами, крест-накрест переплетавшими спину и грудь.
Смольный в этот день, когда всем стало ясно, что преждевременно считать революцию бескровной, больше чем когда-либо напоминал боевой лагерь.
Снаружи у колоннады стояли пушки, возле них пулеметы с висящими лентами. Пулеметы стояли повсюду: в подъездах, в коридорах, на площадках всех трех этажей; если бы революция была проиграна, любая комната Смольного превратилась бы в укрепленный форт, и каждый форт пришлось бы брать отдельно.
Шахов, накануне вернувшийся с фронта, предъявил свой пропуск и поднялся в третий этаж.
Он остановился на две-три минуты перед листовкой, объявлявшей под гром баррикадных сражений «равенство и суверенность народов России», и быстро прошел в канцелярию Военно-революционного комитета.
Прошло два дня с тех пор, как в финской деревушке среди матросов, отправившихся при помощи своих кольтов объяснять, что убивать ни в чем не повинных парламентеров по крайней мере не имеет никакого смысла, — он нашел Галину.
С этой минуты, когда, обойдя с тылу наступающий батальон и наткнувшись случайно на лесную сторожку, он толкнул хромую, повисшую на одной петле дверь и перешагнул порог, все изменилось для Шахова.
Должно быть, навсегда он запомнил эту приземистую сторожку с задымленными стенами и страшного человека с бельмом на глазу и с пробитым пулей лбом, который и мертвый как будто еще стрелял из своего пулемета, и ее, Галину, и матроса с развороченной грудью, лежавшего ничком у ее ног.
Все было решено этой встречей. Он знал, что женщина, ради которой он готов был с радостью умереть, любит его и больше не скрывает того, что она его любит.
..........................................................................................................................
В канцелярии Военно-революционного комитета спал, протянув ноги, откинувшись головой на спинку стула, человек, которого Шахов смутно помнил: утро после бессонной ночи на двадцать шестое, чернобровый матрос и сквозь притворенную дверь — квадратное лицо с почерневшими, запавшими глазами.
Этот человек спал, — в коридоре и в соседних комнатах стоял шум и грохот, а он спал, бросив по сторонам руки: одного взгляда на него было достаточно для того, чтобы сказать, что этот человек мог бы заснуть и под дулом револьвера, на полуслове приказа, от которого зависела бы его жизнь, и обнимая женщину, проигрывая или выигрывая сражение.
Шахов подошел к нему, тронул было за плечо, но тотчас же отдернул руку.
Телефон, неожиданно и глухо забарабанивший под грудой бумаг, наваленных на письменном столе, помог ему.
Человек поднял голову, обвел комнату слепыми от сна глазами и схватил телефонную трубку.
— Слушаю!
Никто не ответил; он бросил трубку и обратился к Шахову:
— Кто и откуда?
— По приказу Штаба Красной гвардии откомандирован в ваше распоряжение.
Квадратное лицо сморщилось, руки потащили из кармана платок и вытерли рот и глаза.
— Не помню. Для какой цели?
— Как специалист по военно-инженерному делу, на ваше усмотрение.
— Ага, знаю! Вы тот самый инженерный офицер, о котором мне давеча говорил кто-то на заседании.
— Я был прапорщиком инженерных войск.
Человек с квадратным лицом встал, потянулся, прошелся по комнате.
— Видите ли, дело простое. Сегодня в семь часов… Вы подрывное дело знаете?
— Знаю.
— Сегодня в семь часов с Николаевского вокзала в Москву отправляется команда подрывников. Начальник этой команды в бегах или умер. Мы послали туда комиссара, но он, во-первых, ничего не понимает, а во-вторых, он им не понравился, и они выгнали его вон! Ехать согласны, а комиссара выгнали вон! — повторил он и засмеялся. — Вам придется заменить этого сбежавшего начальника. Вы согласны?
Шахов смотрел на него, широко открыв глаза и не говоря ни слова.
«Как, сегодня уехать… Снова расстаться с нею, теперь, когда…»
— Вы согласны?
— Сегодня в семь? — медленно переспросил Шахов.
Он посмотрел на часы. У него оставалось еще три часа, — он может успеть проститься с Галиной.
— Согласен.
34— У меня очень мало времени, нужно еще заехать к себе, собраться… Но я все-таки хочу рассказать вам, Галя… Хоть в двух словах. Я был арестован в тысяча девятьсот шестнадцатом, в Варшаве. Нет, на фронте. Меня привезли в Варшаву. Нас выдал один человек, писарь из полковой канцелярии. Меня обвинили — и, надо сказать, с основанием — «в пропаганде с целью низвержения существующего государственного строя». И я… Вы понимаете, Галя, это было… Нет, я долго держался., Они ничего от меня не узнали. Но когда военно-полевой суд приговорил меня к расстрелу… Когда я встретился лицом к лицу с этой пустотой, с этим странным чувством, что пройдет еще несколько дней, и все остановится, перестанет существовать… Когда я понял неотвратимость, бесповоротность, неизбежность конца… Как передать это чувство? Я потерял себя. Тот, прежний человек, думавший о революции, стремившийся ускорить ее приближение — исчез, растворился. А на его месте появилось жалкое, трепещущее существо, которое не могло ни есть, ни спать, ни дышать, потому что все напоминало ему о смерти. Тот, прежний, много думал о вас. Он рвался к вам, надеялся увидеть снова. Этот был полон единственным чувством: ужасом перед пустотой, приближавшейся с каждой минутой. Иногда на меня находило бешенство, я задыхался от презрения к себе. И все же, когда мне предложили подать просьбу о помиловании, я согласился. Я написал… Нет, не просьбу. Мольбу о помиловании.
Шахов замолчал. Она крепко сжала его руки.
— Говорят, что человек храбр, потому что не может поверить в свою смерть, представить ее, понять до конца, что его существование прекратится. Я поверил. И я умер, прежде чем мою просьбу отклонили. Я не умер физически, но как бы погас, окаменел. Все замерло, погасло во мне…
— Что же вы замолчали?
— Я еду сегодня и, может быть, не вернусь… И тогда… Я подумал… было бы лучше, если бы вы не узнали об этом… Лучше для вас…
— Вы вернетесь…
— Вот не думал, что вы можете плакать! Милый прапорщик, разве прапорщикам полагается плакать?
Она достала платок и вытерла глаза.
— Я не плачу. Говорите.
У нее было строгое, упрямое лицо, но губы еще немного дрожали.
— Что же еще мне сказать? Революция, от которой я был уже бесконечно далек, освободила меня из тюрьмы накануне расстрела. Я уехал в Томск и, чувствуя себя опозоренным, уничтоженным, погибшим, заперся в комнате, один, без друзей и родных. Впрочем, нет. У меня был друг, к нему-то я и поехал. Его фамилия Крачмарев, я упомянул о нем в записке, которую послал вам из Гатчины. Все эти месяцы, лето и осень, я жил у него. Я сознательно отстранился от всего, что происходило вокруг. Мне было стыдно и страшно. Я чувствовал, что такойя никому не нужен. В ту пору я писал вам почти ежедневно, но эти письма… Я не решился отправить их вам. Да, в сущности, это были не письма, а один длинный, непрерывавшийся разговор со своей совестью, с самим собой. Я не знаю еще и теперь — кончился ли этот разговор? Но знаю, что мне удалось найти себя в эти дни. Вы помогли мне.
Шахов поцеловал ее руку.
— Чем же? Только мешала.
— Нет, помогла. Не знаю — как и чем? Может, тем, что… что… я люблю вас, — сказал он шепотом. — Ну вот… А теперь мне пора. Еще надо в номер забежать.
— Я провожу вас.
35Часы революции бегут вперед, — один день не равен другому. Может быть, день — и не день вовсе, а ночь, — не все ли равно! И ночь уже отлетела!
Над сумерками встает рассвет, за рассветом опускается вечер, и никто не смотрит на часы, все живут по часам революции.
На Николаевском вокзале сквозь разбитую стеклянную крышу надает снег, и среди железных столбов, задымленных стен, на черных шпалах он кажется случайным гостем.
Паровозный дым стоит в неподвижном воздухе, маленький смазчик в огромных полотняных штанах шатается между колес; по узким доскам бегут в вагоны солдаты, — еще десять, пятнадцать минут, рельсы дрогнут, и вдоль паровозных колес начнет гулять туда и назад стальная рука, облитая зеленым маслом.