Борис Изюмский - Алые погоны
После завтрака все как-то сами собой разделились на две группы. Одни окружили Веденкина, и здесь начались споры, шутки, смех. Другие подсели к Боканову.
— На днях, — неторопливо рассказывал Боканов, — мне попалось письмо Суворова Александру Карачаю — сыну одного из любимых соратников генералиссимуса. Этот юноша был зачислен на военную службу, и вот по случаю такого важного события в жизни Карачая-младшего наш великий дед написал ему письмо. Не ручаюсь, что дословно передам его содержание, но если отклонюсь — ненамного…
Сергей Павлович краем глаза отметил, что, хотя Володя Ковалев в углу купе что-то и записывал в это время в блокнот, но, по-видимому, прислушивался к общему разговору.
— «Будь чистосердечен с друзьями своими, — начал негромко Боканов, — умерен в своих нуждах и бескорыстен в поступках… Отличай честолюбие от гордости и кичливости. Будь терпелив в трудах военных; не поддавайся унынию от неудач… Остерегайся неуместной запальчивости…»
— А мне кажется, — вдруг вмешался в разговор Ковалев, вызывающе откинув голову назад, — что человеку гордость и честолюбие не мешают, особенно военному. Разве не приятно стать героем, иметь ордена, быть окруженным славой и гордиться ею?
Боканов внимательно посмотрел на Володю.
— О чем вы будете думать, идя в бой, — о том, чтобы орден получить? — спросил он.
— О защите Родины! — не колеблясь воскликнул Ковалев.
— Я в этом не сомневался, — удовлетворенно сказал капитан. — И если удачно проведенный бой принесет вам славу, вы вправе гордиться ею. Но разве будете вы бить себя в грудь и кичливо кричать: «Я герой!» и ходить по земле, никого не замечая и не уважая?
— Нет, конечно, — согласился Ковалев и снова уткнулся в блокнот, не получив, видно, ожидаемого удовлетворения от вмешательства в разговор.
— Мне припомнился сейчас один случай из моей жизни. — Боканов посмотрел на ребят смеющимися глазами. — Учился я тогда на втором курсе института. В годовщину Октябрьской революции назначили меня командиром колонны. Был я членом комитета комсомола, председателем институтского Осоавиахима, активистом таким, что считал — без меня ни одно дело не обойдется. Ну, как и полагается командиру, встал я впереди оркестра, красная повязка на рукаве. Двинулись мы по улице. Музыка играет, иду, ног под собой не чую, никого не вижу и думаю: «Все прохожие на меня глядят с восторгом — такой молоденький, а демонстрацию возглавляет. Эх, увидел бы мой друг, Василь Дорогин, — глазам бы своим не поверил!..» Бьет вовсю барабан, гремят трубы. Случайно поворачиваю голову и замечаю вдруг, что народ на тротуаре остановился, хохочет. Оказывается, оркестр оторвался от колонны и пошел со мной в одну сторону, а колонну кто-то завернул в другую — в переулок. Оркестр сконфуженно замолк, а я, готовый провалиться сквозь землю, отправился разыскивать своих. Потом, — смеясь, закончил Боканов, — я частенько вспоминал этот случай, и он не однажды отрезвлял меня.
Кое-кто из суворовцев искал в вагоне уединения. Андрей Сурков забрался на вторую полку и просматривал старательно выписанные им в блокнот мысли и афоризмы, касающиеся его любимого искусства — живописи.
«Без наблюдений нет искусства», — перечитал он слова известного скульптора и подумал: «И художник, у которого мы были, сказал: „Все замечайте, вбирайте в себя“».
Андрей перелистал еще несколько страниц.
«Самый совершенный руководитель, ведущий через триумфальные ворота к искусству, — это рисование с натуры. Оно важнее всех образцов…»
Поезд остановился на полустанке. Сурков посмотрел в окно и схватился за карандаш и альбом. У опущенного шлагбаума стояла окутанная зимним туманом колонна автомашин с зенитными пулеметами. Водитель головной машины открыл кабину, высунулся из нее и с нетерпением поглядывал на состав, преградивший путь. Андрей начал лихорадочно набрасывать эскиз.
— Это на фронт, — сказал Лыков.
— «Катюша» есть, глядите, вон — на молотилку похожа, — показал Гербов.
— Я уверен, — воскликнул Пашков, — что мы с нашей техникой одолеем фрицев и без союзников.
— Конечно!
— Надумали открывать второй фронт, когда увидели, что мы вот-вот победим.
— Привыкли чужими руками жар загребать.
— Вы слышали последнюю сводку? — возбужденно блестя глазами, спросил Ковалев, обращаясь ко всем. Он был страстным политинформатором и, хотя ему никто этого не поручал, вывесил в ротной комнате отдыха карту фронтов, а в час ночных последних известий прокрадывался к репродуктору в читальном зале и по утрам, собрав у карты с полсотни ребят, — прибегали и из младших рот, — «разъяснял обстановку». Когда же известия были особенно радостные, он в полночь будоражил всю спальню: «Сема, слышишь, Сема, наши войска Севастополь освободили!»
Сразу просыпались все, поднимался шум, и дежурный офицер не без труда успокаивал прыгающие на кроватях фигуры, — нельзя было допустить нарушения распорядка, но, черт возьми, как быть строгим, когда от радости самому хочется обнять каждого из ребят?
Поезд двинулся дальше, и Сурков с сожалением проводил глазами уплывающую картину — он не успел сделать даже наброска.
Капитан Боканов вышел в тамбур. Проводница, широко улыбаясь, кивнула головой в сторону ребят:
— Эти настоящими людьми будут… Такие не оскорбят при посадке!
Сергей Павлович подумал: «Сколько еще работы впереди, чтобы они стали „настоящими“», а вслух сказал: «Постараемся». На подножке вагона пристроился Савва Братушкин. Боканов повернулся было окликнуть его, отправить в вагон, но раздумал, — не хотелось надоедать замечаниями.
Братушкин оставался верен себе: он и здесь «фасонил». Без шинели, выпятив грудь, он то и дело подносил к глазам неизвестно где раздобытый бинокль с испорченными стеклами. Когда поезд пробегал мимо домика под черепичной, запорошенной снегом крышей, на крыльце которого виднелась ватага ребятишек, Савва принял небрежную позу, слегка привалился плечом к двери и снова поднял бинокль к глазам.
«Вот, пожалуйста, — подумал Сергей Павлович, мысленно продолжая разговор с проводницей, — упустишь такого из поля зрения — фанфаронишка получится…»
— Савва, вам не надоело позировать? — добродушно спросил капитан, подходя к воспитаннику.
— Почему позировать? — Юноша смутился и поднялся с подножки в тамбур.
Боканов стал расспрашивать его, что пишут из дому, получает ли письма от матери. Мать Саввы, рядовая колхозница, пользовалась среди земляков большим уважением.
— Вы этим летом помогали ей? — спросил офицер.
— Конечно, — ответил Братушкин, и глаза его засветились мягким светом. — Для коровы базок на зиму поставил, сено привез, ворота починил, — я ведь в доме один мужчина… — Он замолчал, задумчиво глядя на бегущие мимо поля. — Сил у нее уже немного, — сказал он негромко.
— Станете офицером, будете больше помогать ей, — подбодрил капитан.
Савва благодарно улыбнулся.
— Пойду к ребятам, — словно извиняясь, сказал он и шагнул в вагон.
Поезд, замедляя бег, взбирался на подъем. Одолев его, пошел вдоль берега реки, скованной льдом.
Боканов возвратился в вагон. Снопков громко и весело кричал:
— Внимание, граждане, сейчас будет представлена спаренная декламация! Прошу вас, Зяблик, подойти поближе, — обратился он к Суркову.
Длинный Андрей вышел к окну в проходе — здесь было свободней. Снопков продел свои руки подмышки Суркову и скрылся за спиной у друга. Тот стал декламировать «Мужичок с ноготок», а Павлик уморительно жестикулировал: то почесывал своими руками нос Суркова, то поглаживал его живот, то заламывал руки, как провинциальная певица, и казалось, что все это делает сам декламатор.
— Следующий номер — клоун-эксцентрик, — объявил Снопков.
Хохот, возгласы, возня, шум… Они были пятнадцати-шестнадцатилетними мальчишками, и ни кители, ни длинные брюки с лампасами не изменяли их природу. Вволю нахохотавшись, немного даже устав от смеха, притихли. Начались серьезные разговоры вполголоса: о наступлении нашей армии, о героях, о письмах с фронта и из дому.
…Геннадий Пашков перечитывал про себя письмо отца-генерала:
«Вот кончим, сынок, войну, приеду к тебе, обниму крепко-крепко. Мы ведь теперь с тобой соратники… Не зазнавайся, не думай, что ты умнее и лучше других, себя никогда не хвали, — пусть другие скажут о тебе доброе слово… Ты огорчаешься, что в день моего рождения не сможешь сделать подарка. Лучший подарок — будь примерным суворовцем.
Твой батька».Пашков представил: блиндаж, горит самодельная лампа из гильзы (об этом во всех военных рассказах пишут), отец сидит на ящике из-под снарядов, заканчивает письмо. Теплая волна охватила сердце юноши. Показалось на минуту, что притронулся щекой к чуть шероховатой щеке отца, почувствовал особенный запах табака и одеколона…