Борис Изюмский - Алые погоны
К нему подошел Кирюша Голиков с заплаканными глазами. Его шея показалась воспитателю еще тоньше обычного. Жилки на ней горестно вздулись.
— Ночью часы мои украли, с руки сняли! — Лицо Кирюши сморщилось, слезы потекли к уголкам вздрагивающих губ.
Алексей Николаевич растерялся. Первой мыслью было: «Каменюка!», но он отогнал эту мысль и, овладев собой, сказал Кирюше:
— Не расстраивайся так, часы мы найдем!
Артем Каменюка стоял в стороне от товарищей и глядел на всех исподлобья, нагнув немного голову, словно собираясь бодаться. Ему казалось, что каждый подозревает его в краже; он ждал, что офицер вызовет его к себе, и глаза его глядели недобро. Услышав ответ капитана Голикову, Артем облегченно вздохнул и с деланым безразличием отвернулся.
Воспитатель пошел в учительскую. В том, что здесь действовала рука Каменюки, он не сомневался. Больше в отделении никто не мог это сделать. Но какое имеет право он, воспитатель, только по одному подозрению вызывать мальчика для допроса?
А если все-таки украл не Каменюка? Подозрение, вызов оскорбят его.
Но нельзя и оставить дело невыясненным. Это первая кража в отделении. Снять с руки товарища подарок отца мог только очень испорченный мальчик, от которого можно ждать еще худшего. Расспросить ребят? Вызывать поодиночке? Но это значит насаждать фискальство, идти на разложение отделения. Оставалось только узнать у Голикова подробнее, как все произошло…
— Садись, Кирюша, — капитан Беседа указал Голикову на диван. — Расскажи подробнее, как пропали твои часы.
Голиков хлюпнул носом, — он никак не мог свыкнуться с мыслью, что подарок отца пропал.
— Я уснул, — начал вспоминать Кирюша, — часы на руке были… забыл снять, — схитрил он, не желая признаться, что не всегда снимал их, — а утром встал — нет…
— Ты подозреваешь кого-нибудь? — помолчав, нехотя спросил офицер.
— Н-н-ет… — Голиков отвел глаза в сторону. — Не знаю.
Больше, собственно, говорить было не о чем, и Беседа отпустил Кирюшу, опять заверив его, что часы найдутся.
В этот же день, без вызова, к воспитателю пришел Павлик Авилкин. Зеленоватые глаза его упорно избегали прямого взгляда офицера.
Он боязливо косился на дверь, которую плотно прикрыл за собой, проскользнув в комнату.
— Товарищ капитан, — зашептал он, — я в ту ночь проснулся… Смотрю, а Каменюка под одеяло свое нырнул…
Беседа сурово остановил Авилкина:
— Почему же вы об этом не сказали в отделении?.. Не по-товарищески это, Павел!
— Я хотел, как лучше, — забормотал тот, — только, товарищ капитан, вы не говорите никому, что я приходил… А то Каменюка житья мне не даст.
— Никогда не занимайтесь доносами на товарищей, — осуждающе отчеканил офицер. — Имейте смелость при всех, в глаза виновнику сказать правду. Только так поступают мужественные люди. Идите! — сухо приказал он.
Авилкин виновато поморгал, повернулся кругом, неуклюже качнувшись на правой ноге, и его рыжая голова исчезла за дверью.
Воспитатель долго ходил по комнате. В том, что преступление совершил Артем, он уверился теперь еще больше. Но стало вдвойне тяжелей и неприятней от прихода Авилкина. Удивительно, сколько хитрости может скрываться вот в таком рыжем мальчишке! То на уроке естествознания притворится, будто у него свернута шея («нервы развинтились»), то обратится к командиру роты с просьбой выписать ему на каждое утро по два куриных яйца («хочу, чтобы у меня был командный голос»), то обвязывает себе голову бинтом — решил отпускать волосы.
«Надо, — подумал капитан о Павле, — уделить ему больше внимания. Вытравить все дурное из его натуры. И это не легче, чем перевоспитать Каменюку. Перевоспитать! — горько усмехнулся он. — Но разве не подвергаю я опасности все отделение, оставляя в нем Каменюку? Разве гуманность состоит в том, чтобы из жалости к одному приносить в жертву интересы двадцати трех? Ну, хорошо, самая передовая, самая гуманная, советская педагогика призывает настойчиво, любовно и самоотверженно преодолевать пережитки капитализма в сознании людей. Трудом в коллективе исправлять, казалось бы, неисправимых. Но если все испробовано, а результаты неудовлетворительны, что делать тогда? Не требуют ли принципы этой же передовой педагогики спасти коллектив от разлагающего влияния одной личности?.. Да, но все ли сделано? — протестовал внутренний голос. — И не ты ли виноват, что не сумел перевоспитать тринадцатилетнего мальчишку?.. Нет, все сделано! — твердо решил он. — Каменюка пришел морально запущенным. Мы пытались ему помочь, испробовали все, что могли, и не вина наша, а беда, что не сумели добиться успеха.
Разве мало беседовал я с ним, журил и наказывал, убеждал и требовал? Довольно! Всему есть предел, и портить отделение я никому не позволю!»
Беседа решительно подошел к столу и стал писать:
«Начальнику Суворовского военного училища гвардии генерал-майору Полуэктову.
Воспитателя 4-го отделения 5-й роты капитана Беседы
Рапорт
Интересы воспитания отделения в целом и даже роты требуют исключения суворовца Каменюки Артема из училища. Возможные в наших условиях меры воздействия на него исчерпаны.
Все худшее, чем наделяет улица беспризорных, настолько въелось в его натуру, что я бессилен противодействовать Каменюке, а его дурной авторитет растет и распространяется. Каменюку надо перевоспитывать трудом, помочь ему устроиться в ремесленное училище. Пусть станет хорошим слесарем или электромонтером…»
Капитан еще долго писал, перечисляя проступки Артема, доказывая необходимость его исключения.
Закончив, положил перо и задумался. На сердце было неспокойно. То ли потому, что расписался в своем бессилии, то ли потому, что решил сплавить Артема в ремесленное училище и этим как бы подчеркивал — там, мол, и такой хорош, а вот нам не подходит. Но оставалась оправдательная лазейка: «В ремесленном трудом перевоспитают». И капитан пошел к командиру роты — передать через него рапорт генералу.
ГЛАВА X
1В первые же дни знакомства со своим отделением Боканов обратил внимание на высокого, молчаливого юношу — Андрея Суркова, который обычно не участвовал в шумных играх, но, чувствовалось по всему, пользовался расположением своих товарищей. Вскоре Сергей Павлович узнал, что главной страстью Андрея — нескрываемой, глубокой и чистой — было рисование.
В свободные часы он отпрашивался у Боканова и с альбомом в руках уходил на городскую площадь. Долговязый, — Сурков был самым высоким в училище, — сосредоточенный, он широко шагал по улицам, прижав локти к туловищу.
Если было холодно, Сурков, не останавливаясь, кружил вокруг памятника Димитрию Донскому, поражавшего его своей монументальностью. Он внимательно присматривался к памятнику, то отступая, то приближаясь к нему. В теплые дни, пристроившись у ограды сквера, Сурков рисовал, не обращая внимания на любопытствующие взгляды прохожих.
Ему хотелось изобразить памятник снизу, так, чтобы огромный собор на заднем плане казался игрушечным, а богатырь на пьедестале прорезал тучи своим шлемом.
Это было трудно, композиция не удавалась Сурков искал новую точку и опять ходил вокруг памятника, щурил глаза, склоняя голову то к одному, то к другому плечу.
В блокноте Андрей записывал свои наблюдения:
«Очень трудно уловить переход тонов при закате солнца. Все время меняется освещение. Пробовал нанести на красноватый фон сиреневые штрихи — получается грубо и неестественно; надо искать какие-то особые оттенки и тонкие переходы. Рисовал Семена Герасимовича — не удалась передача волос. Нужно давать не вертикальными линиями, а волнистыми, тогда создается впечатление вьющихся волос…»
Больше всего Суркова увлекали сюжеты из военной истории.
Боканов, внимательно наблюдавший за ростом способностей Андрея, уже не раз думал, что, возможно, из него получится незаурядный художник, — ведь учились в кадетском корпусе Федотов и Верещагин.
Боканову приятно было, что Сурков увлекался литературой, летом в лагерях взял второй приз по плаванию, а когда был объявлен конкурс на лучшее сочинение «Кому и за что Москва поставила памятники?», Андрей не только превосходно оформил внешне свою работу, но и написал ее умно и с сердцем. Вскоре после приезда Боканова в училище Андрей принес ему свой рисунок.
— Это Старочеркасск начала восемнадцатого века, — сказал он. — Я прочитал в одной книге его описание и вот таким представляю себе. — Волнуясь, Сурков развернул лист с рисунком.
Капитан увидел многолюдный казачий городок, вдали купол церкви, похожий на луковицу, корабли у пристани, подвыпивших полуголых казаков, идущих в обнимку посредине улицы, старого казака с люлькой в зубах, турецкого купца возле тюков товаров, дивчину, выбирающую бусы у рундука, мальчишку с прутиком, играющего около забора. И все это — яркие краски, своеобразные лица, движение и, казалось, переданный кистью гомон многоязыкой толпы — было настолько живо, что Боканов не удержался от похвалы.