Николай Корсунов - Мы не прощаемся
— Устроила.
Он смотрел на Гранин профиль. К матовой щеке, к шрамику под веком ласкался белокурый завиток волос. Сквозь мешанину листвы и веток прорвался последний вечерний луч солнца и наполнил ухо розовым светом, на мочке поджег вдруг зеленую, как Гранины глаза, клипсу. Вся она вот такая, Граня! То холодная, неприступная, то вдруг вспыхнет огнем.
— Грань, а если б ты была зоотехником? Тогда что?
— Тогда? — Она помолчала. — Тогда видно было бы.
— Знаешь, ты готовься в институт. Мы поможем тебе, комсомольское шефство и все такое. А?!
Она недоверчиво поглядела на парня.
— Ой ли! — И внезапно, пряча надежду, спросила: — А как написать: было много носок или носков?.. Носков. А как правильно: пять блюдцев или пять блюдечек?.. Блюдечек? Голова лопнет!
— Ничего, осилим! Будешь писать, а мы проверять и объяснять ошибки. Ладно?
Граня вздохнула:
— Ладно! — Она плохо верила в успех. — Пошли, что ли? Там уж, наверное, уха готова...
— Иди... Я проверю хвостопоголовье и вернусь...
На стоянке был переполох — пропали ложки. Перерыли все в рюкзаке и корзине, обшарили вокруг — как в воду канули.
— Воров не было, а батьку укралы! Ты не забыла их дома?
— Да нет, вот тут они завернутые в газету лежали...
А от ухи исходил такой ароматный, такой божественный запах! Василь громко сглатывал слюну, в изнеможении лежа перед расстеленной клеенкой с пустыми мисками.
Андрея встретили ледяным выжидающим молчанием. Он опустился рядом с Василем, тылом ладони легонько шлепнув его по животу:
— Подбери свое пресс-папье, сесть негде! — медленно, хладнокровно вынул из кармана шаровар ложки. — На вас надейся, а сам — не плошай...
Даже Василь вместе со всеми облегченно захохотал:
— От зараза! Це ж разве человек!.. Такой спиннинг сгубыв...
Хлебали уху, нахваливали, тянулись к ведру за добавкой. Долго смеялись над Маратом — любителем острых приправ. Оказывается, Граня вместо молотого перца прихватила второпях пачку корицы, а Марат всыпал ее почти всю в ведро и в собственную миску. Пока разобрались при свете костра, уха уже имела ярко выраженный привкус сдобы.
Провинившегося Андрея отправили к Уралу мыть посуду. Остальные сидели — Василь лежал — возле костра, вспоминали смешные истории.
Возвратившийся Андрей лег на спину. Над его головой путались в ветвях вербы звезды.
— Посмотрите, как низко висят звезды — веслом достанешь. Хотел бы я первым побывать на одной из них...
— В «Комсомолке» я недавно читала статью какого-то инженера: «Не рано ли заигрывать с Луной?» По-интересному он судит.
— В школе все для меня было ясно... А теперь не укладываются в голове две величины: запущенные в космос корабли и запущенное животноводство. Почему так происходит?
— Оттого, шо надо пасти коров, а ты ось тут вылеживаешься.
— Очень остроумный ответ! Благодарю... Почему такое, Марат Николаевич? Животноводству — тысячи лет, а космической науке — считанные годы...
Марат, подперев подбородок острым кулаком, смотрел в костер, словно только там он мог получить для Андрея ответ. Как от брошенного в воду камня все шире и шире расходятся круги, так и от вопроса Андрея мысли Марата охватывали все больший и больший круг событий. Собрание актива в бригаде... Знамя за успехи... Вывезенный зернофураж... Пересыхающая на корню кукуруза — не на чем силос возить к траншеям... Потом — зима... Отощавший скот, падеж... И так — в колхозе, в районе, в области... «Перестройка сельскохозяйственных органов полностью оправдала себя. Читайте газеты, Лаврушин!..»
— Ответить тебе, Андрей, очень нелегко... Я лично думаю так: в науку о космосе идут те, кто умеет дерзать, кто талантлив. Иначе нельзя.
— А в животноводство — такие, як ты. — Василь не на шутку ревновал: видел, что Граня то и дело останавливала на Андрее долгий внимательный взгляд.
— Бережко, как всегда, острит... Наверное, что-то не так у нас на селе делается.
— Верно говоришь. Сельским хозяйством зачастую руководят люди не по призванию, а по должности. Его поставили — он и вертит всем мозги. А мы, в меру трусости и равнодушия, поддакиваем или помалкивем.
Вербовый сушняк постреливал в костре, словно тыквенные семечки на раскаленной сковороде. Где-то рядом заворковал проснувшийся в гнезде вяхирь. Всполошно каркнул на вершине осокоря грач. И бормотала в омутах, зловеще хлюпала вода.
Василь поднялся и начал заводить патефон.
— Вечно ты, Марат Николаевич, своими разговорами настроение испортишь! Поменьше надо у себя и у других в середке копаться, тогда воно легче...
Что ж ты, белая береза,От корня качаешься?..
Марат посмотрел на Граню, которая начала укладывать посуду, на задумчивого Андрея, усмехнулся:
— Отчасти, наверное, и ты прав. Хуже всего быть интеллектуальным рахитиком, когда ум развит, чувства обострены, а воли, таланта — шиш! — Он тоже встал. — Что ж, домой, пожалуй, пора?
...Андрей долго стоял на берегу и слушал удаляющиеся всплески весел. Было ему грустно и тоскливо.
3После купанья, после тыквенника с каймаком здорово дремалось. Думать ни о чем не хотелось — хотелось спать. Сквозь ресницы Андрей сонно наблюдал за сестренкой. Варя набирала в рот воды из кружки, мельком оглядывалась на Андрея — не разбудить бы! — и, яблоками надувая щеки, прыскала на свое школьное платье. Подбородок становился мокрым, на нем повисала прозрачная капелька. От усердия забрав зубами нижнюю губу, Варя начинала гладить, утюг шипел, чугунная крышка позвякивала, а из продушин красно проглядывали угли. Приятно тянуло древесным дымком — как от рыбацкого костра.
За лето Варька сильно подросла. Андрей очень жалел, что классная руководительница запретила ей носить высокую, как у фельдшерицы, прическу. С прежней прической Варя как-то была приятнее. А сейчас за ее ушами торчали два пропеллера из голубых лент.
Надо бы включить радио, послушать известия, да лень было тянуться к репродуктору. Он стоял на подоконнике и, включенный на один провод, пищал заблудившимся комаром. Из-за двери доносился говорок Фокеевны. С Еленой Степановной она сидела за чаем.
С величайшим убеждением в необходимости порученного дела ходила Фокеевна по Забродному и посыпала, опрыскивала хлоркой отхожие места. Утицей заплывала она во дворы, выполняла работу и везде, где можно, вела беседы — сначала о гигиене в быту (с мухами борись, кума, они где хошь червей наплюют, они — первопричина всяческой заразе!), а потом — что бог на душу положит.
Зашла и к Ветлановым. Елена Степановна пригласила чаю выпить.
— Ну, если уж так приглашаешь — налей чашечку. — Щурко обвела комнату взглядом — печь с приставленными к ней ухватами, посудный шкафчик, плакат сберкассы на стене, где полотенце вешают, намытые до желтизны полы. — Чисто у тебя — сдуть нечего.
Степановна пододвинула к ней стеклянную вазочку.
— Кладите варенье, Фокеевна. — Не любила она, когда в глаза подхваливают. — Свежее, из ежевики.
Та долго колотила ложкой варенье в чашке, затем схлебнула и, подержав во рту, оценила:
— Хорошее. — После второго глотка сообщила, как о решенном: — Астраханкины расходятся.
— Да неужто?! — не поверила Степановна, скрипя полотенцем о вымытую тарелку. — Такие тихие, ласковые старики...
— Выгоняла корову, заглянула к ним, а там! Уж она его костерила — страшно как! Все выговор ему выставляет: пьяница, поблуда бездомная, зрить тебя не могу боле! Съякшались с моим Стигнеичем, хлещут водку — и все тут.
Веселая словоохотливая Фокеевна омраченно уставилась в окно. Чай давно остыл, а она все дула и дула сморщенными губами в чашку, держа под нею горстку — чтобы не капнуло на иссиня-белый халат. Степановна не тревожила ее, тихо ставила в шкафчик чистые тарелки и чашки. Заговорила Фокеевна негромким, подвявшим голосом:
— Уж до коих разов думала: надоел, как чирей надоел, выгоню, брошу! Летось, в середине, примерно сказать, июня насовсем было к сыну в Саратов уехала. Жила хорошо, сахарный кусочек ела. А все же не вытерпела, вернулась! Жалко мне его, сердягу, и так у него вся жизнь сломленная. Они ж дружки были с моим-то, с первым.
— Правда, дружба у них была закадычная...
— Оба отчаюги были, у! Особенно мой, Леонтьевич. Гранька вся в него. Кабы не война...
Да, если б не война... Ни одна семья в Забродном не осталась обойденною ею: в каждый дом принесла она горе и слезы. У Фокеевны муж не возвратился, у Мартемьяна Евстигнеевича, у стариков Астраханкиных — дети, Савичев пришел калекой, Ветланов — тоже... Если б не война!
— Мам! — высунулась в дверь Варя. — Остальное все гладить?
— Гладь, дочка.
— Большина-то какая! — повздыхала Фокеевна. — Граня как раз такая была, когда она у тебя нашлась... Уж Леонтьевич над Аграфеной — м-м! Души не чаял. — Лицо Фокеевны стало мягким, светлым, волосатые родинки ничуть его не безобразили, наоборот, придавали ему выражение доброты и мудрости. — В девятнадцатом годе, как сейчас помню, у Клавдеечки Столбоушиной вечерка была. Отворяется дверь, а в ней — красногвардеец отпускной, звезда на буденовке, шинель до шпор гремучих. «Дозвольте взойти, девушки?» — «Взойдите!» Кинул шинелку на кровать и прямо ко мне. Как прилип, так и не отстал до конца. Пляшет, а светлые кудерюшки-кудри и не шелохнутся, а зеленые глаза с меня не сводятся.