Иван Свистунов - Жить и помнить
Станислав Дембовский сказал капеллану, что зря он тратит хорошие слова, тем более что командир полка, по слухам, вернулся из Куйбышева и привез десяток бутылок армянского коньяка.
Капеллан оскорбился, обозвал Станислава собачьим дерьмом и ушел, чертыхаясь. Впрочем, чувствовалось, что капеллан не очень расстроен вольнодумством одной овцы своего стада и, как был убежден Станислав, запомнил мельком брошенные слова о коньяке, ибо бодро направился к вагону, где ехал командир полка.
Ночью Станислав взял шинель, вещевой мешок и соскочил на первой же остановке.
С армией Андерса было покончено.
Что же дальше? Первое решение, принятое им, было благоразумным: надо как можно скорей улепетывать из зоны досягаемости бывшего начальства. Он забрался на подножку проходящего поезда, который и завез его на край света, в далекий азиатский городок, прикорнувший у горных вершин, одетых и в июле серебряной кольчугой вечных снегов.
Жалел только, что перед уходом из полка ему не удалось поговорить с Хенриком Заблонским, тем флегматичным человеком, с которым познакомился на перроне бузулукского вокзала в первый день приезда. Был убежден: вытащил бы Хенрик из вещмешка свою черную, верно совсем уж помятую шляпу, нахлобучил бы ее на бритую башку и остался вместе с ним в Советском Союзе.
Впрочем, за судьбу Заблонского он мало волновался. Вспоминая его спокойный, изучающий взгляд, его дипломатичное — себе на уме! — молчание, был уверен: ни в какой Иран Хенрик, конечно, не поедет. Не такой он дурак!
2. Опять солдат
В Тересполь — встречать Петра Очерета — Станислав Дембовский поехал на автомобиле: удобного поезда не было. Сидел в машине, откинувшись на спинку, закрыв глаза — где и подремать, как не в дороге. Но телеграмма «Выезжаю двенадцатого» — не бромурал и не валидол. И разве не самое большое чудо человеческой психики — память! На какой ультрамикропленке она запечатлела и сохранила все прошлое, год за годом, день за днем?..
…Очутился он тогда в далеком, возведенном на самом краю земли городе, азиатском, белостенном, обожженном солнцем. Раньше даже и не подозревал, что существует на божьем свете такой город.
Устроился грузчиком на железнодорожной станции. Таскал мешки с кантским сахаром, бочки с тихоокеанской сельдью, ящики с виноградом, кубические тюки хлопка. Работа для квалифицированного шахтера не слишком завидная. Но, изо дня в день разгружая и нагружая товарные вагоны, думал: и его труд вливается в могучий поток, который в конце концов снесет с лица земли фашистскую нечисть.
И был доволен.
Единственное, что омрачало его душевный покой — одиночество. Как ни тягостна была служба под началом подпоручника Будзиковского, все же там — плечом к плечу — стояли свои ребята: и ершистый, с хитроватой ухмылкой Здислав Каспшак — он все еще, словно живой, стоит перед глазами, — и флегматичный, неразговорчивый, но надежный, как дубовый брус в штреке, Хенрик Заблонский, и шофер из Лодзи Мязга, и Кобылинский — обувщик из Познани…
Здесь он был один. Ни польского говора, ни знакомого лица.
Тоска по родине и заставляла его в свободное от работы время бродить по тенистым и на диво прямым улицам и бульварам города. Общительный старичок-пенсионер, с которым он разговорился на бульваре, объяснил, что город начал свою жизнь, как военная крепость, и потому-то распланирован с солдатской строевой прямотой. Клены, липы, акации, в четыре ряда высаженные на широких улицах, еще больше подчеркивали военную выправку города. Думалось, что со временем, когда вместо глухих саманных заборов и мазаных халуп здесь вырастут современные дома, город станет образцом градостроительства и планирования.
Все здесь было необычным, непохожим на далекую, оставшуюся по ту сторону войны родину. Ручьи, бегущие в канавах вдоль тротуаров, черноглазые, черноволосые и чернолицые люди в тюбетейках и цветных женских халатах, крик ослов, нагруженных, как добрая арба, далекие горы, притрушенные снегом, жаркое, немилосердное солнце над самой головой. Высокомерные, презрительно глядящие на мир верблюды казались неправдоподобными, как ихтиозавры. Вспоминалась книжка, прочитанная еще в детстве: жаркие пески пустыни, сладостная тень и влага оазиса, верблюжий караван, покачивающийся вдали, люди в белых причудливых, как крем на пирожных, повязках на голове.
Но пожалуй, самым занятным местом в городе был базар. Смуглые сыны востока бойко торговали исполинскими краснобокими яблоками, сочными, алой кровью налитыми гранатами, орехами, соленым жареным горохом, тучной весенней зеленью.
Под открытым навесом чайханы они неторопливо, священнодействуя, пили зеленый терпкий чай из широких, как блюдца, пиал. Темноватые плоские лепешки пахли удивительно аппетитно.
Ослы, привязанные в тени, неподвижно, словно вырезанные из поросшего мохом камня, покорно стояли, опустив головы, и только ветер шевелил их длинные лысые уши. Женщины ходили закутанные в белые шарфы, из которых выглядывали черные, загадочные, как сам восток, глаза.
Спасаясь от полуденного белого зноя, он часами просиживал на бульварных скамейках под могучими кронами кленов и лип. Даже в полдень, когда белесое беспощадное солнце заносило над головой слепящую секиру, под ними была сумрачная живительная тень.
Теперь у него было достаточно времени, чтобы хорошенько поразмыслить над своей судьбой, вспомнить прошлое, представить будущее. Во многом он сомневался, многое в своих поступках считал ошибочным, опрометчивым. Но в одном был убежден твердо: его место здесь, в России, а не в Лондоне, не в Африке, не в Италии… Через год, через два, пусть через пять лет, но в конце концов Гитлер будет разбит. Его разобьет Красная Армия. Он не может, не должен, просто не имеет права стоять в стороне, когда решается судьба мира, судьба Польши, его собственная судьба!
Только почему, когда идет война, он таскает тюки, мешки, бочки, ящики, ест пайковый хлеб и шляется по чужому городу, где жители на всех молодых мужчин смотрят с нескрываемым презрением?
А в чем он виноват?
Однажды после ночной смены он расположился на траве в маленьком привокзальном скверике. Смена выдалась трудная, грузили тяжелые, железом окованные ящики с грозными надписями: «Не кантовать!» Вымотался изрядно, и приятно было растянуться на траве и лежать, прислушиваясь к далеким паровозным гудкам, к лязгу буферов, к фырканью загнанных грузовиков.
На площади у вокзала на телеграфном столбе, как угрюмая птица, висела черная граммофонная труба громкоговорителя. И отчего ей быть жизнерадостной! Передавала она главным образом плохие вести:
«…после ожесточенных боев наши войска оставили…»
Станиславу отчетливо были слышны уже знакомые голоса московских дикторов: мужской и женский. Передавали, как обычно в это время, утренний выпуск «Последних известий». Сводка Совинформбюро началась скупой скороговоркой об «упорных боях местного значения». Затем подробно, как о важном и решающем в войне, сообщалось о снайпере, проявившем мужество и смекалку и уничтожившем полсотни немцев, о партизанском отряде под командованием тов. П., действующем в одной оккупированной области и внезапным ночным налетом на железнодорожную станцию Н. разгромившем вражеский полк, гранатами и пулеметным огнем перебившем много гитлеровских солдат и офицеров.
Где, когда, кто?
Вдруг тем же будничным тоном, словно ничего особенного не произошло, диктор сообщил:
— Совет Народных Комиссаров СССР удовлетворил ходатайство Союза польских патриотов в СССР о формировании на территории СССР польской дивизии имени Тадеуша Костюшко для совместной с Красной Армией борьбы против немецких захватчиков…
Он вскочил на ноги, будто сама земля, склонная к сейсмическим явлениям, подбросила его. Разом схлынули и дремота, и усталость.
А диктор продолжал:
— Формирование польской дивизии уже начато!
Начато! Начато! Начато! Еще не оценив всего значения услышанного, шел он по бесконечному, струной вытянувшемуся бульвару, пересекавшему весь город. Он еще не знал, как поступить, что предпринять, но на одном месте в бездействии стоять не мог. Нужно было куда-то пойти, поделиться своей радостью, своими мыслями, спросить совета. Было такое ощущение, словно голос диктора, как голос свыше, твердит:
— Ты оказался прав, не поехав с андерсовцами в Иран. Прав! Только вместе с Россией можно сражаться за Польшу. Измена никогда не станет доблестью. Ты правильно сделал, что остался верен стране и народу, приютившему тебя. Пусть ты многого еще не знаешь, плохо информирован, пусть паны сикорские и андерсы лучше, чем ты, разбираются в высоких материях политики и иезуитских тонкостях дипломатии. Но простым сердцем поляка, рабочим чутьем ты понял, где твое место, в каком строю надлежит сражаться и на какой земле — если выпадет такая доля — умереть!