Иван Свистунов - Жить и помнить
А дела шли неважно. В Бузулук доходили слухи, будто бы гитлеровские танки уже на окраинах Москвы, что Советское правительство покинуло столицу и новый оборонительный рубеж создается на Волге. Подпоручник Будзиковский однажды рассказал, что торжественное собрание в Москве, посвященное годовщине Октябрьской революции, на котором с докладом выступал сам Сталин, состоялось на станции метрополитена. А ведь русские Октябрьскому празднику придают почти священный характер. С усмешкой вздернув колючие усики, подпоручник уронил:
— Гитлер даже Сталина под жемлю жагнал…
Здислав Каспшак промолчал. Но когда они отошли в сторону, выругался:
— Врет, пес, про Сталина. Врет!
Но в его глазах, обычно лукавых, теперь не было усмешки. Станиславу они показались сухими и строгими.
Станислав Дембовский верил и не верил. С детских лет он привык слышать, как уважительно, с рабочей гордостью говорили о руководителе советских коммунистов и отец и другие шахтеры. Сталин в простой военной фуражке и солдатской шинели всегда стоял на трибуне Мавзолея, словно навечно высеченный из гранита. Несгибаемый. Неошибающийся. Невозможно было представить его в день Октябрьского праздника не на Красной площади, не на трибуне Кремлевского дворца или Большого театра, а в подземелье…
Станиславу казалось, что такие слухи распускают враги советского народа, тайные сторонники Гитлера. Но в том, что в слухах есть и доля правды, трудно было сомневаться. Если Советское правительство еще в Москве, то почему иностранные посольства перебрались в Куйбышев? Во всяком случае, польское посольство уже на Волге — это Станислав знал точно. Значит, дела у русских действительно неважные…
Разгром немцев под Москвой в декабре сорок первого года надеждой озарил их резервную жизнь. Началось! Теперь уж покатятся гитлеровские орды вспять — за Днепр, за Неман, за Вислу.
Но прошло три-четыре недели, и наступление русских захлебнулось, завязло в дремучих декабрьских подмосковных снегах.
Прошла зима. Весной же началось непонятное. Подпоручник Будзиковский все чаще и чаще заводил речь о неудачах русских на фронтах, острил над их бездарными генералами и адмиралами, говорил, что только русский мороз остановил немцев, а то бы Гитлер давно сидел в Кремле.
— Шами виноваты. Перед войной перештреляли вшех швоих полководцев. Где Тухачевшкий? Где Якир? Где Блюхер? Вот и рашплачиваютшя теперь большой кровью!
Похоже, что Будзиковский говорил правду, и все же Станиславу Дембовскому было невмоготу слушать такие речи, и он как-то прямо спросил подпоручника:
— Когда же наша армия отправится на фронт? Если русским так плохо, то нужно им помочь. Враг-то у нас один!
Подпоручник сделал глубокомысленное лицо, из чего можно было заключить, что ему известны замыслы и помыслы высшего командования. Долго говорил о том, что в создавшейся военной обстановке полякам не следует рваться на фронт, что помочь Советскому Союзу сейчас трудно и самое благоразумное, что могут сделать истинные польские патриоты, — ждать с оружием к ноге.
Ждать с оружием к ноге!
Кем-то сказанную ловкую фразу подпоручник Будзиковский повторял все чаще и чаще, придавая ей значение программы, указания, даже приказа, данного свыше. Теперь он прямо говорил, что дело России — табак, что Советы не выдержат натиска Гитлера и незачем им, полякам, проливать кровь под Москвой или на Украине. Об этом же толковал и полковой капеллан ксендз пан Вожчистовский во время своих участившихся посещений роты.
За их словами все ясней и недвусмысленней слышалась ненависть к Советской стране, к советскому народу.
Что ее рождало? Откуда она взялась? Станислав искал и не находил ответа.
Однажды после занятий Ежи Будзиковский снова принялся распространяться о неизбежном поражении России, и Здислав Каспшак не выдержал. Сказал убежденно:
— Советская Россия победит! Какой тяжелой ни будет борьба, она победит! Наш долг помогать русским. Нам надо ехать на фронт, а не ждать с оружием к ноге.
Подпоручник Будзиковский хмуро промолчал, только дернулась щеточка подбритых усиков.
Через несколько дней произошло несчастье, чрезвычайное происшествие. На стрельбищах, когда Здислав поправлял мишени, раздался шальной выстрел — и жолнеж упал замертво.
Наехало, как и положено, начальство. Ходили, обсуждали, спорили. Но виновным признали самого погибшего. На том и порешили. И делу конец.
Правда, солдаты между собой шептались, утверждали, что к мишеням Здислава послал сам Будзиковский, а потом открестился: знать не знаю и ведать не ведаю. Но командир прикрикнул, и все разговоры смолкли.
Станислав же был твердо убежден: не несчастный случай, а преднамеренное убийство. И убийство — дело рук Будзиковского.
В середине лета, когда началось новое наступление гитлеровцев в Донбассе, поступила команда грузиться. Грузились спешно, по ночам, но никто толком не знал, на какой фронт они едут. Только уже в пути Станислав узнал точно: польская армия едет не на фронт, а в Среднюю Азию, на иранскую границу, уходит из Советского Союза.
Слухи и толки об этом ходили давно: одни радовались, другие негодовали. Но были только слухи. Теперь же, когда поезд увозил их к Ирану, Станислав представил себе происходящее в его ясном и откровенном виде. Здесь, в России, они нашли дом, друзей. Русские помогли своим польским союзникам, забыв о прошлом, создать новую армию. Армия создана, вооружена, обучена. И вот, в дни, может быть самые трудные для России, они покидают ее, истекающую кровью, напрягающую все свои силы, покидают коварно, вероломно, словно нож в спину всаживают.
Станислав Дембовский не был коммунистом. Многое в Советской России ему было не по душе. Но он мог отличить правду от лжи, благородство от подлости, верность от предательства. Он не понимал, почему их армия уходит в Иран, когда прямой путь в Польшу лежит совсем в противоположную сторону: Москва — Смоленск — Минск…
Теперь он был уже не тот безответный и безропотный юноша, которого в сентябре тридцать девятого года посадили в товарный вагон и, ничего не спрашивая и не объясняя, повезли на восток. Теперь он хотел все знать, сам решать свою судьбу. Обратился за разъяснением к своему прямому начальству подпоручнику Будзиковскому:
— Почему мы едем в Иран?
Вопрос Дембовского не был неожиданным для командира взвода. С некоторых пор он внимательно присматривался к высокому молчаливому парню с рабочими руками и серыми неулыбчивыми глазами. Все в нем подозрительно: и молчаливость, и дружба с проходимцем Каспшаком, и недоверие, с каким встретил заключение начальства о причинах гибели солдата. Будзиковский замечал, что Дембовский читает русские газеты, а находясь в городском отпуске, беседует с русскими. Того и гляди, еще коммунистом окажется. На вопрос солдата ответил многозначительно:
— Вот приедем в Тавриж, там я тебе вше популярно объяшню.
До этой минуты у Станислава Дембовского не было никакого определенного плана. Как и многих других солдат, его одолевали сомнения: может быть, их везут кружным путем, чтобы скрытно бросить в бой где-нибудь на южном участке фронта, может быть…
Но ответ подпоручника Будзиковского, в котором таилась угроза, все прояснил, поставил на свое место. Их везут в Тавриз. В Иран. Они покидают Советский Союз. Предают! Все стало ясным и несомненным.
Охваченный возмущением, сказал, угрюмо глядя на командира:
— Я не поеду в Иран. Я останусь в России.
Будзиковский в первую минуту опешил. Он помнил, что командир батальона предупреждал всех офицеров: до перехода иранской границы старайтесь не будоражить солдат, не скупитесь на посулы, уговаривайте, упрашивайте. Только не угрожайте. В Иране — там уж другое дело…
Но солдат Дембовский смотрел на него так твердо, с такой неприкрытой враждебностью, что шляхетская кровь пана Будзиковского не выдержала. Лицо сморщилось, над верхней губой заерзали усики, из шепелявого рта вырвалось ругательство, и он выхватил пистолет. Только окружавшие их солдаты удержали распсиховавшегося командира:
— Шахтершкий пеш! — прошепелявил подпоручник и пошел докладывать начальству о ЧП.
В тот же день в вагон к Станиславу Дембовскому на душеспасительную беседу пришел полковой капеллан, жизнерадостный, полный сил, оптимизма и розовато-золотистого жира, ксендз Вожчистовский. Глядя на капеллана, можно было только недоумевать, почему с такой внешностью он избрал духовную профессию, а, скажем, не кондитерское производство или французскую борьбу. Ксендз говорил все положенные в подобных случаях трогательные слова, увещевал, угрожал, но по веселым выпуклым его глазам гурмана и сангвиника было видно, что он сам не верит в то, что говорит, и вообще прекрасно понимает, что в любом случае, если представляется возможность, лучше смотаться из армии. О патриотизме и любви к родине будет время поговорить и после войны.